Сочинение: Московские страницы в лирике А. Ахматовой и О.Мандельштама. Из воспоминаний о Мандельштаме (Анна Ахматова)

«Мандельштам стихи» - Айя-София. Н.С.Гумилёв. Особенности раннего творчества. Принимает: Конкретное, вещное «Циферблат» «Час» «тусклая планета» (Земля). Не принимает: Абстрактное, непостижимое «луна» «вечность» «золото» (солнце, звёзды). Осип Эмильевич Мандельштам 1891-1938. …И мудрое сферическое зданье Народы и века переживет…

«Творчество Мандельштама» - Мне на плечи кидается век-волкодав, Но не волк я по крови своей… И ночь-коршунница несет Горящий мел и грифель кормит. Поэзия не может дышать воздухом казней… Личность. Трагический конфликт поэта и эпохи. Темы творчества… Творчество … Мандельштам О. Поклонник античности, русской культуры. Время. О. Мандельштам.

«Поэзия Мандельштама» - Что объединяет разнородные элементы в единую гармоническую конструкцию? Поэзия Осипа Мандельштама (1891 - 1938). I вариант: Сравните два образа в стихотворении- Петербурга и Ленинграда. Сборник «Камень». Стихотворение «Notre Dame» 1912. III ряд: Как соотносятся образы III строфы? Сборник "Камень" связан с мотивами созидания, творчества, жизнеутверждения.

«Петербург Мандельштама» - Петербург Мандельштама и Ахматовой. Исаакиевский собор. Ахматова и Мандельштам живут в одно и то же время. Ключевые слова стихотворения. Петербург Ахматовой – столица для «безумных и светлых». Призрачная надежда. Город. Анализ стихотворения А.А.Ахматовой «Летний сад». У Мандельштама нет учителя. В более поздних стихах Ахматовой образ Петербурга меняется.

«О.Э.Мандельштам» - Обратите внимание на композицию стихотворения. Что связывает поэта с городом? Какова цветовая гамма стихотворения? Notre Dame - собор Парижской Богоматери - памятник ранней французской готики. 1922 - 1938 годы. "За гремучую доблесть грядущих веков..." 1931, 1935. Мгновение соперничает лишь с вечностью, но больше всех часов и времен.

«Жизнь и творчество Мандельштама» - Иосиф Эмильевич Мандельштам. Стихи Мандельштама. В мае 1937 года поэт получил разрешение выехать из Воронежа. Поэзия Мандельштама – память русской культуры. Из жизни. «Мы живём, под собою не чуя страны…». Ленинград. Камень (1913). Память. Сборник «Tristia». Любовная лирика. Начало творчества. С мая 1925 по октябрь 1930 годов наступает стиховая пауза в творчестве.

Всего в теме 13 презентаций

Мандельштам

Виталий Яковлевич Виленкин:

Кажется, из всех своих современников-поэтов только к одному Мандельштаму Анна Андреевна относилась как к какому-то чуду поэтической первозданности, чуду, достойному восхищения.

Дмитрий Евгеньевич Максимов:

По моим наблюдениям, Ахматова больше всех из современных ей поэтов одного поколения с нею ценила Мандельштама, своего друга, во многом единомышленника, которого она признавала поэтом «одного направления» с нею (запись 17 мая 1941 г.). Она считала Мандельштама крупнее Пастернака (запись 23 июля 1959 г.). Критических замечаний о Мандельштаме я от нее никогда не слышал. Я убежден, что одной из причин, вызвавших такое отношение Ахматовой к Мандельштаму, помимо его духовной близости к ней и его реального масштаба, явилась и его трагическая судьба.

Георгий Викторович Адамович:

Мандельштам ею восхищался: не только ее стихами, но и ею самой, ее личностью, ее внешностью, - и ранней данью этого восхищения, длившегося всю его жизнь, осталось восьмистишие о Рашели-Федре.

Анна Андреевна Ахматова:

Я познакомилась с О. Мандельштамом на Башне Вячеслава Иванова весной 1911 года. Тогда он был худощавым мальчиком с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с ресницами в полщеки. Второй раз я видела его у Толстых на Старо-Невском, он не узнал меня, и Алексей Николаевич стал его расспрашивать, какая жена у Гумилёва, и он показал руками, какая на мне была большая шляпа. Я испугалась, что произойдет что-то непоправимое, и назвала себя…

В 10-е годы мы, естественно, всюду встречались: в редакциях, у знакомых, на пятницах в «Гиперборее» (то есть у Лозинского), в «Бродячей собаке» (где он, между прочим, представил мне Маяковского. Как-то раз в «Собаке», когда все ужинали и гремели посудой, Маяковский вздумал читать стихи. Осип Эмильевич подошел к нему и сказал: «Маяковский, перестаньте читать стихи. Вы не румынский оркестр». Это было при мне. Остроумный Маяковский не нашелся что ответить, о чем очень потешно рассказывал Харджиеву в 30-х годах), в «Академии стиха» («Общество ревнителей художественного слова», где царил Вячеслав Иванов) и на враждебных этой «Академии» собраниях «Цеха поэтов», где он очень скоро стал первой скрипкой…

Что же касается стихотворения «Вполоборота, о печаль…», история его такова: в январе 1914 года Пронин устроил большой вечер «Бродячей собаки», не в подвале у себя, а в каком-то большом зале на Конюшенной. Обычные посетители терялись там среди множества «чужих» (то есть чуждых всякому искусству) людей. Было жарко, людно, шумно и довольно бестолково. Нам это наконец надоело, и мы (человек 20–30) пошли в «Собаку» на Михайловской площади. Там было темно и прохладно. Я стояла на эстраде и с кем-то разговаривала. Несколько человек из залы стали просить меня почитать стихи. Не меняя позы, я что-то прочла. Подошел Осип: «Как вы стояли, как вы читали», и еще что-то про шаль…

Таким же наброском с натуры было четверостишие «Черты лица искажены…». Я была с Мандельштамом на Царскосельском вокзале. Он смотрел, как я говорю по телефону, через стекло кабины. Когда я вышла, он прочел мне эти четыре строки…

Казалось бы, что жизненная ставка А. А. - любовь, но эти дела рушились у нее как карточные домики, от самого первого кризиса, а напряженно-личное, яростное отношение к О. М. выдержало все испытания. Первый кризис произошел незадолго до моего появления. Где-то в году восемнадцатом она решила охранять О. М., чтобы он в нее не влюбился, и попросила его пореже у нее бывать. Сделала она это, наверное, с обычной своей неуклюжестью, во всяком случае, О. М. смертно на нее обиделся. Влюблен он в нее не был, по крайней мере он мне так говорил, а он умел различать градации отношений и врать или скрывать что-нибудь органически не умел. К тому же он ощущал А.А. как нечто равное или даже высшее, то есть созданное только для товарищества, а не для любви, которая была для него длительной или мгновенной вспышкой, игрой, беснованием, но всегда направленной на слабейшего.

Эмма Григорьевна Герштейн:

С Осипом Эмильевичем у Анны Андреевны были свои отдельные разговоры - я при них не присутствовала. Только однажды, заглянув по какой-то надобности в «капище», я застала их вдвоем. С детским увлечением они читали вслух по-итальянски «Божественную комедию». Вернее, не читали, а как бы разыгрывали в лицах, и Анна Андреевна стеснялась невольно вырывавшегося у нее восторга. Странно было видеть ее в очках. Она стояла с книгой в руках перед сидящим Осипом. «Ну, теперь - вы», «А теперь вы», - подсказывали они друг другу.

Надежда Яковлевна Мандельштам:

В отношениях О. М. и Анны Андреевны всегда чувствовалось, что их дружба завязалась в дурашливой юности. Встречаясь, они молодели и наперебой смешили друг друга. У них были свои словечки, свой домашний язык. Припадки озорного хохота, который овладевал ими при встречах, назывались «большой смиёзь» - посмотреть, скажешь: не двое измученных, обреченных людей, а дрянная девчонка, подружившаяся по секрету от старших с каким-то голодранцем… Выражение «большой смиёзь» пошло с тех пор, как Анна Андреевна позировала Альтману, а О. М. прибегал на сеансы. Они рассказывали, будто вошел сосед Альтмана, тоже художник, итальянец по национальности, и, услыхав, как они хохочут, сказал: «А здесь, оказывается, большой смиёзь…» Были и другие традиционные слова. Услыхав о какой-нибудь нелепой сцене, О. М. всегда говорил: «И никакой неловкости не произошло…» Эта фраза тоже имела свою историю. Как-то Анну Андреевну попросили зайти с поручением к старому, парализованному актеру Г-ну… Ее привели к старику и сказали, кто она. Он посмотрел на нее мутным взглядом и произнес: «Совершенно неинтересное знакомство…» О. М. в незапамятные времена выслушал про этот визит и резюмировал: «И никакой неловкости не произошло…»

Так эти две фразы и остались жить… Жизнь делала все, чтобы отучить их смеяться, но они оба туго поддавались воспитанию.

Галина Лонгиновна Козловская:

Одной из великих ее привязанностей был Осип Мандельштам. Она была беззаветно предана ему. Любила его стихи, а его веселье и дружбу ценила как счастливый дар судьбы. Какого, заливаясь смехом от какой-то шутки Алексея Федоровича, она проговорила: «Только с Мандельштамом я так смеялась». Она никогда не называла его по имени. Говоря о нем, она вспоминала его как самого блистательного, самого верного, самого беззащитного человека, горького и трагического поэта нашего времени. Не было у него большего друга, и он это знал.

Исайя Берлин:

Я спросил про Мандельштама. Она не произнесла ни слова, глаза ее наполнились слезами, и она попросила меня не говорить о нем.

Из книги Литературніе портреты автора Иванов Георгий

МАНДЕЛЬШТАМ 1Всю ночь валил снег, такой обильный, что сугробы вырастали сейчас же, как только дворничьи лопаты переставали на минуту расчищать тротуар. Часов в двенадцать дня ко мне пришел Мандельштам. Он был похож на белого медведя и требовал водки, коньяку, пуншу - иначе

Из книги Переписка автора Шаламов Варлам

В.Т. Шаламов - Н.Я. Мандельштам август 1965 годаДорогая Надежда Яковлевна!О Фриде Абрамовне: не то что камень на сердце лежит, не только, тут боль как-то особенно лична и не годится для статистики гражданских панихид. Я с Фридой Абрамовной встретился однажды у Е.С. Ласкиной и

Из книги Изюм из булки автора Шендерович Виктор Анатольевич

Н.Я. Мандельштам - В. Т. Шаламову 2 сентября 1965 г.Дорогой Варлам Тихонович!Я еще не кричу «сентенция», но период зависти уже прошел. Что может быть общего между моими предполагаемыми Черемушками и Борисовым Переделкином. К тому же я не пишу стихов, и нет рифмы у меня, чтобы

Из книги «Встречи» автора Терапиано Юрий Константинович

В.Т. Шаламов - Н.Я. Мандельштам сентябрь 1965 г.Дорогая Надежда Яковлевна, я прошу прощения за то, что столь неосторожно коснулся Черемушек. Для меня это чуть ли не главный вопрос жизни, принципиальности неизмеримой.Когда-то Пастернак просто ошеломил меня, когда вдруг

Из книги Ахматова без глянца автора Фокин Павел Евгеньевич

Н.Я. Мандельштам - В. Т. Шаламову 6 сентября 1965 г.Дорогой Варлам Тихонович!С глубоким смущением прочла вашу телеграмму - вот вы перехвалите меня, и я в самом деле воображу себя в Переделкине… Разве можно! Но все же - спасибо…Скоро уж я приеду, и писать поэтому уже не

Из книги автора

В.Т. Шаламов - Н.Я. Мандельштам 1965 г.Дорогая Надежда Яковлевна, я еще не заходил к Василисе Георгиевне, чтобы сказать ей, что в течение всей моей жизни я не был в квартире, где бы мне дышалось так легко и свободно, как в квартире 47 по Лаврушинскому переулку.Тысяча пустяков

Из книги автора

Н.Я. Мандельштам - В. Т. Шаламову Вторник 29 июня 1966 г.Дорогой Варлам Тихонович!Вчера я приехала. Не предупредила вас, потому что вернулась «вне плана» - за несколько дней до срока, чтобы застать в Москве Анну Андреевну. Это избавило меня от поездки в Ленинград.Вечером и

Из книги автора

Н.Я. Мандельштам - В. Т. Шаламову 19 августа 1966.Дорогой Варлам Тихонович!Я хочу (и мне надо) вернуться в Москву в самом конце августа. Меня беспокоит, как я достану машину. Что-то обещает Вика, но, к сожалению, дружественное, а не за деньги, а это всегда может сорваться. Если б

Из книги автора

В.Т. Шаламов - Н.Я. Мандельштам Москва. 21 августа 1966 годаДорогая Надежда Яковлевна,вот и пришло ваше письмо быстрее городского - чуть больше суток шло. Значит, недолго вас ждать.Нынешнее лето было у меня в рабочем смысле не очень удачным - много не дописанного, не начатого,Н.Я. Мандельштам - В. Т. Шаламову 7 февраля 1967 г.Дорогой Варлам Тихонович!Вы, наверное, удивляетесь, почему я молчу и растворяюсь где-то в воздухе.Причин много. Главное - дикое состояние, когда я готова каждую минуту разбить себе голову. Тут ничего не поделаешь. Причин

Из книги автора

Н.Я. Мандельштам - В. Т. Шаламову 26 июня 1967 г.Дорогой Варлам Тихонович!Я вчера попросила вас прийти в четверг, забыв, что в этот день я занята. Переложим, если вам удобно, на пятницу (или субботу). Напишите, когда вы будете.Н. Мандельштам.Я вам звонила, но

Из книги автора

Мандельштам О его существовании я знал, и синий ущербный томик из «Библиотеки поэта» стоял на книжной полке, и, наверное, я в него даже заглядывал, но до времени все это словно проходило сквозь меня.Я услышал его стихи - именно услышал - в семьдесят седьмом году от

Из книги автора

Юрий Мандельштам Первые его стихи появились в сборнике, изданном Союзом Молодых Поэтов и Писателей в 1929 году.Последние критические статьи в «Возрождении», где после смерти В. Ходасевича, Ю. Мандельштам вел критический отдел, напечатаны незадолго до оккупации Франции

Из книги автора

Мандельштам Виталий Яковлевич Виленкин:Кажется, из всех своих современников-поэтов только к одному Мандельштаму Анна Андреевна относилась как к какому-то чуду поэтической первозданности, чуду, достойному восхищения.Дмитрий Евгеньевич Максимов:По моим наблюдениям,

Новая Польша 12/2011 Роман Тименчик

АХМАТОВА И МАНДЕЛЬШТАМ

Что значит «литературная дружба»

В нынешнем году исполнилось сто лет со дня знакомства Ахматовой с Мандельштамом и тем самым со дня начала их диалога, о котором уже немало написано за последние 40 лет, начиная с работы «Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма» пяти авторов — Ю.И. Левина, Д,М. Сегала, В.Н. Топорова, Т.В. Цивьян и пишущего эти строки. В связи с темами цитации и автоцитации у этих двух поэтов там говорилось:

«Исследование этих вопросов в последнее время помогло открыть совершенно новые пласты в смысловой структуре поэтических произведений. Следует указать, что особенно значительны взаимные цитаты, переклички, ссылки, намеки Ахматовой из Мандельштама (а также Мандельштама из Ахматовой). В ряде случаев они аранжируются в виде диалога так, что у исследователя есть право говорить о некоем общем тексте, построенном как последовательный ряд двойных зеркал, через которые проводится тема. Существенно то, что в этой системе сказанное одним поэтом отражено как бы с переменой авторства в зеркале другого поэта. Так накапливается общий фонд тем, образов, словесных ходов, на основе которого велся многолетний поэтический разговор и вычленялись элементы текста, функционировавшие как пароль».

Пожалуй, печатно об этом диалоге впервые было сказано по-польски:

«А ведь именно в “Anno Domini” Ахматова в некоторых стихотворениях больше всего сближается по тональности с позднейшими — после «Камня» и даже “Tristiа” — стихами Мандельштама, когда его личные переживания отождествились с великим опытом его эпохи».

И услышано это было Ахматовой, когда Северин Полляк переводил ей с листа свою статью о ней. После этого она пометила в блокноте: «Северин Полляк. История одной литературной дружбы. Ахматова и О. Мандельштам», имея в виду, как это часто бывало с ней, не только то, что уже написано, но еще будет написано польским переводчиком после бесед с ней...

О дне 14 марта 1911 года на Башне Вячеслава Иванова на Таврической, 25, столетие которого упомянуто выше, Ахматова спустя полвека рассказывала Евгению Рейну и Дмитрию Бобышеву (мемуары которого я цитирую):

«А ведь именно там Николай Степанович познакомил меня с Осипом Эмильевичем...

— А как это было?

— На балконе или скорее на смотровой площадке в уровень с крышей. На нее можно было пройти через лестницу, что Осип и сделал. Он стоял, вцепившись в перила так, что косточки пальцев его побелели.

— А мы с Николаем Степановичем гордились своей спортивностью и вскарабкались туда из окна».

Здесь есть неточность записи или самого рассказа, может быть, не неточность, а обычный прием устного рассказа — «сгущение», ибо 14 марта 1911 г., когда документированно произошло знакомство Ахматовой и Мандельштама, Гумилев был еще в Африке. Но важно образование «зерна» образа Мандельштама у Ахматовой: страх и мужество, бледность до костей и цепкость, — строки «дежурят страх и муза в свой черед», приписанные впоследствии к 13 строкам стихотворения о Воронеже, варьируют даже паронимически эту пару страха и мужества.

А «зерно» образа Ахматовой у Мандельштама, вероятно, связано с тем ее сочинением, которое он услышал (да и увидел записанным в ночь с 14 марта на 15-е, «в половине второго», когда по слову тут же сочиненного мандельштамовского экспромта «пииты» «по алфавиту» шли «к ответу», и М следовало за Г, Мандельштам, через Владимира Княжнина-Ивойлова, за Гумилевой):

Я живу, как кукушка в часах,

Не завидую птицам в лесах.

Заведут — и кукую.

Знаешь, долю такую

Лишь врагу

Пожелать я могу.

Это стихотворение, отобранное для записи в альбом присутствовавшего там же летописца Федора Фидлера, видимо, имело успех, и найденное в бумагах Ахматовой представляющееся на первый взгляд отброшенным вариантом продолжение — «Беспокоен мой тесный приют, И колеса стучат, и иголки снуют», то есть описание внутренностей часового устройства, — это, возможно, не предварительные, забракованные черновые варианты, а попытка закрепления успеха, попытка «развития образа», как называли это в Цехе поэтов. Этим образом был парадоксальный взгляд из интерьера часового футляра, изнутри, из нутра со штифтами поворотного валика и кронштейном для кукушки. «Поэтическая находка» сезона 1911 г. — «я — кукушка в часах» — заметим, видимо, характерна для всякой «молодежной» поэтики, и полвека спустя Ахматова ворчала про стихи Новеллы Матвеевой «Я зайчик солнечный, снующий по занавескам в тишине» — мол, разве Пушкин написал бы про себя «Я зайчик»! Эта находка могла совместиться с вердиктом, вынесенным хозяином Башни, то ли в ту же ночь, то ли в следующие весной 1911 года посещения Башни. Как припоминала его Ахматова: «сказал, что я говорю недосказанное Анненским, возвращаю те драгоценности, которые он унес с собой. (Это не дословно)». И рассказывала: Вяч. Иванов «предложил ей место по правую руку от себя, то, на котором прежде сидел Анненский, потом объявил всем “Вот новый поэт, открывающий нам то, что осталось нераскрытым в тайниках души Анненского”». Одним из загадочно-навязчивых символов у Иннокентия Анненского был именно часовой механизм, «стальная цикада». По образцу заводного устройства Анненский строил и образ поэта: «Я завожусь на тридцать лет, чтоб жить, мучительно дробя...» и т.д. (сонет «Человек»). Мандельштаму эта «часовая» метафорика была не чужда — вспомним сновидческое стихотворение 1910 года «Когда удар с ударами встречается», где фигурирует часовой механизм с маятником, стрелками, остриями, с его острием, pointe в финале, изображающем острие же — «и прямо в сердце просится / Стрела, описывая круг». Кстати, из весьма вероятных источников Мандельштама уместно указать на последнее стихотворение Андре Шенье, прерванное его казнью, которое пересказывал Анненский в книге «Театр Еврипида»: «Может быть, ранее, чем час, совершив свою круговую прогулку, начнет бодрой и звонкой стопой отбивать по блестящей эмали новые шестьдесят минут, гробовой сон смежит мои веки...». «В истории поэзии, — писал Анненский, — я не знаю другого случая, где бы красота так ярко торжествовала над жизнью и смертью: тени Орфеев и Арионов носились перед Шенье». Может быть, и гумилевские образы:

Маятник старательный и грубый,

Времени непризнанный жених,

Заговорщицам-секундам рубит

Головы хорошенькие их,

— восходят к тому же литературному впечатлению. Так это или не так, но существенно, что в диалоге Ахматовой и Мандельштама часто, если не всегда, присутствует этот третий голос, как бы иллюстрируя слова из письма Мандельштама к Ахматовой: «Знайте, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми — с Николаем Степановичем и с Вами. Беседа с Колей не прерывалась и никогда не прервется».

Стихотворение «Когда удар с ударами встречается...» в свою очередь, весьма вероятно, стало предметом для полемики в ахматовском «Слаб голос мой...»: «Ушла к другим бессонница-сиделка, / Я не томлюсь над серою золой, / И башенных часов кривая стрелка / Смертельной мне не кажется стрелой» (вариант: иглой). Впрочем, и то и другое, возможно, отголоски стихотворения Теофиля Готье «Часы».

Это первое литературное впечатление Мандельштама от дебютирующей поэтессы оставило в его «образе Ахматовой» два следа:

1) отношение к ней как к ученице, продолжательнице (однажды — вульгаризаторше) Анненского. Это вызывало «Анненские» отсылки (или квази-анненские, сдвинутые по смежности, как эсхиловская Кассандра вместо еврипидовских пророчиц, обычный для Мандельштама сдвиг) при касании к теме Ахматовой. Оба они имели мимолетное и боковое отношение к Анненскому. Мандельштам: «мальчиком он был у Анненского. Тот принял его очень дружественно и внимательно и посоветовал заняться переводами, чтобы получить навыки. ...К Анненскому он прикатил на велосипеде и считал это мальчишеством и хамством» (Н.Я. Мандельштам), а Ахматова говорила, что «одной из лучших драгоценностей Ани Горенко» был весьма ограниченный комплимент, «когда Анненскому сказали, что брат его невестки женится на старшей Горенко, он ответил: “Я бы женился на младшей”». И это, если угодно, минутное, но знакомство, а не только общее для обоих отношение к Анненскому как великому поэту, объясняет, почему «заветные заметки», домашние, «семейные», отсылающие к стихам Учителя, пронизывают весь корпус диалога Ахматовой и Мандельштама, например до известной степени демонстративное название «Тринадцать строк» (как у Анненского), первоначально данное стихотворению «Воронеж», навеянному посещением ссыльного Мандельштама. Анненский был для них той звездой среди миров, через которую они передавали друг другу привет, как говорится в одном стихотворении Ахматовой; обычай же этот, как мы знаем, был не чужд самому Анненскому;

2) второй след этого первоначального литературного знакомства со стихотворения о плененной птице (вскоре Ахматова напишет о другом своем двойнике — какаду), не завидующей (понятно, что завидующей — мы знаем эти законы поэтической негации) птицам в лесах — «птичий след». Потом у Мандельштама в разговоре об Ахматовой возникнут ласточка, касатка-Кассандра (здесь эсхиловский подтекст — в майковском переводе «Агамемнона» Клитемнестра говорит о Кассандре: «Ну ежели как ласточка она, на языке лепечет неизвестном»), плотоядная чайка, хищные птицы с их посвистом. Сюда же, к этим орнитологическим «гнездам», которые применительно к универсуму Ахматовой памятны по давним классификациям Виктора Виноградова, можно отнести и мандельштамовский комплимент: «У меня от Ваших стихов иногда впечатление полета». И по законам уже известного нам их взаимообмена метафорами — по свидетельству Георгия Адамовича, «Ахматова говорила, после одного из собраний “Цеха”: “сидит человек десять-двенадцать, читают стихи, то хорошие, то заурядные, внимание рассеивается, слушаешь по обязанности, и вдруг какой-то лебедь взлетает над всеми — читает Осип Эмильевич!”».

Еще до того, как идея диалога двух поэтов (и отсюда — форсированного сближения их по разным линиям) стала захватывать филологические и читательские массы, было сделано показательное замечание: «Из всех акмеистов Мандельштам и Ахматова наименее сходны, и все же “Скудный луч холодной мерою” напоминает лирику Ахматовой» (Ирина Бушман. Поэтическое искусство Мандельштама. 1964). Стихотворение это — 1911 года. «Скудный луч холодной мерою / Сеет свет в сыром лесу. / Я печаль, как птицу серую, /В сердце медленно несу. / Что мне делать с птицей раненой?» И т.д. Главный из совпадающих мотивов — раненая птица (у Ахматовой спустя три года появится знаменитое «Углем наметил на левом боку место, куда стрелять»; понятной отсылки к подстреленной птице Тютчева мы здесь не коснемся, напомним только, что мандельштамовские обращения к Ахматовой 1917-1918 годов прошиты тютчевскими реминисценциями). Это, конечно, пример «читательской рецепции», хотя мы имеем дело с литературоведом по образованию, выпускницей Ленинградского филфака, однокурсницей Юрия Лотмана. Но мы и в случае интересующего нас сегодня диалога (напомню: диалога как взаимопонимания и взаимонедопонимания) рассматриваем два отдельных случая микрорецепции: образ Ахматовой у Мандельштама и наоборот. У Мандельштама был свой «образ Ахматовой», и, исходя из чистоты и цельности этого образа, он браковал какие-то частицы ахматовского текста, для нее вовсе не второстепенные и отнюдь не необязательные. Так, структура стихотворения «Господь немилостив к жнецам и садоводам» (1915) строится на важном для Ахматовой соотнесении, со-противопоставлении «деревенского» и «столичного» текстов (подражание, конечно, устройству пушкинской лирики), в данном случае (как и в нескольких других) «слепневского» и «царскосельского», когда автор, подобно Пушкину, который в одном наброске Ахматовой «видит большой свет за болдинским дождем», сквозь «водяную сетку» видит «притихший парк» и «китайскую беседку», т.н. Скрипучую беседку Фельтена в Екатерининском парке Царского села. Но Мандельштам, который, как известно из воспоминаний Ахматовой, «люто ненавидел так называемый царскосельский сюсюк Голлербаха и Рождественского», не хотел видеть его и у «упрямой подруги». Он рассказывал Сергею Рудакову в Воронеже: «Я говорил Гумилеву: поменьше Бога в стихах трогай (то же у Ахматовой: “Господь”, а потом китайская садовая беседка)».

Мандельштам конструировал свой «образ Ахматовой» так же, как и многие читатели «Анны Ахматовой», близко, шапочно или никак знакомые с Анной Андреевной Гумилевой, урожденной Горенко. Иные читатели даже полемизировали с Мандельштамом, как поэт Дмитрий Коковцев:

«Я не совсем согласен с ее лирическим портретом, который сделан О. Мандельштамом. (“Зловещий голос — горький хмель — души расковывает недра. Как негодующая Федра стояла некогда Рашель”). Поза Рашели мало характерна для автора “Четок” и “Белой стаи”. Иногда голос Ахматовой хочет быть пророческим и властным. Иногда ему, действительно, удаются спокойно-зловещие ноты (“Не подумай, что в бреду, иль замучена тоскою, громко кличу я беду: ремесло мое такое”). Все это у нее очень серьезно и убедительно. Но очарование ее лирики не здесь. Мы любим другой ее голос, слегка придушенный, изнемогающий...».

Каковы были диалогические реплики самой Ахматовой на упомянутый мадригал? Диалог поэтов, смею полагать, строится так же, как вообще диалог: пароль-отзыв, вопрос-ответ, выпад-контрвыпад, фраза-фраза, фраза-молчание, фраза-жест, фраза-поступок. Чтение Ахматовой Расина в Слепневе летом 1915 года было таким поступком, частью диалога с Мандельштамом. Это чтение явственно отразилось в ее стихотворении «А это снова ты!», что было замечено К. Чуковским: «Мне показалось, что Ахматова изменила себе, что эти парижские интонации и жесты она, в своем тверском уединении, могла бы предоставить другим».

Ахматова не продолжала стилизацию в этом направлении, да и у Мандельштама впоследствии образ Ахматовой был перенесен из расиновского регистра в зону русского романа XIX века с его огромной сложностью и психологическим богатством: Толстого, Тургенева, Достоевского «и отчасти Лескова» — последнее наблюдение особенно остро, оно впоследствии было задекларировано и литературоведом Павлом Громовым.

Полемическим жестом в этом диалоге, возможно, был образ с явственно ощутимым (вспомним отклики Пастернака и Цветаевой) полемическим нажимом — образ Лотовой жены, превращенной в столб соли. Словесная тема «столпа» могла возникнуть как ответный «Ахматовой укол» на остроту давнего друга (бывшего ранее с ней в отношениях чуть ли не романтических), обнародованную в августе 1923 года: «Но символисты по крайней мере были аскеты, подвижники. Они стояли на колодах. Ахматова же стоит на паркетине — это уже паркетное столпничество». Как вспоминала Н.Я. Мандельштам, после этого едкий критик «опасался встречи» с Ахматовой. Когда они пришли к ней в конце 1923 г., та «спросила Мандельштама про стихи и сказала: “Читайте вы первый — я люблю ваши стихи больше, чем вы мои”. Вот они — “ахматовские уколы”: чуть-чуть кольнуть, чтобы все стало на место. Это был единственный намек на статьи Мандельштама». Впоследствии Ахматова вспоминала мандельштамовский выпад «благосклонно улыбаясь», как записывала Л.Я. Гинзбург: «В двадцатых годах Осип был очень радикально настроен. Он тогда написал про меня: “столпничество на паркете”», в 1960-е она объясняла: «Его высказывания в начале 1920 х годов против А.А. (“столпница на паркете”) соответствовали кратковременному настроению — боязни устареть. Это он не включил в свою книгу».

Одним из способов побороть обиду и было обернуть «столпницу» — «соляным столпом».

Следует сделать важную оговорку: принцип «Двух голосов перекличка. Двух? а еще...», постоянный в поэтике Ахматовой, работает и в случае отголоска на голос Мандельштама (и это относится не только к уже названному Гумилеву). Если мы и подчеркиваем эту линию — «Ахматова — Мандельштам и vice versa», то надо помнить, что она всегда входит в пучок отношений. И в данном случае «соляной столп» — это еще и полемический ответ на упреки в «застылости», «окаменелости» всего ахматовского универсума. И ответ на одно предсказание Ф. Сологуба, и отсылка к статье Н. Недоброво и т.д. и т.д.

Еще более важная оговорка: кто мы такие, чтобы пытаться реконструировать этот диалог! Он был, надо полагать, для стороннего уха столь же малопроницаем, как и их реальный неметафорический разговор, о котором вспоминал человек как-никак того же поколения и того же пласта, Николай Пунин:

«Остроумный, но без всякой остроты, находчивый, даже дерзкий, но с какой-то деликатной осторожностью, Мандельштам бросал вызов собеседнику и сам же его ловил, но уже с другого конца, как будто во время разговора он перебегал с места на место. <...> мне часто приходилось присутствовать при разговорах Мандельштама с Ахматовой; это было блестящее собеседование, вызывавшее во мне восхищение и зависть: они могли говорить часами; может быть, даже не говорили ничего замечательного, но это была подлинно-поэтическая игра в таких напряжениях, которые мне были совершенно недоступны».

Тем не менее читательское восприятие неизбежно и неостановимо будет искать взаимные уколы, выпады, рефутации и, конечно, высказывания в унисон.

И у Ахматовой был свой образ Мандельштама — она тоже хотела бы цензурировать его корпус. Она сказала П.Н. Лукницкому о стихотворении «Мороженно!»: «Терпеть не могу! У Осипа есть несколько таких невозможных стихотворений». Она назвала, например, «Зверинец», но прежде всего это касалось отражения ее собственного образа в стихах Мандельштама. Возьму наименее убедительный, слабо доказуемый пример — из «Еще далёко мне», из тех стихов, что после ухода друга Ахматова больше всего ценила — «средние», как она их называла» (свидетельство Э. Герштейн):

Я, как щенок, кидаюсь к телефону

На каждый истерический звонок:

В нем слышно польское: «Дзенькуе, пани»,

Иногородний ласковый упрек

Иль неисполненное обещанье

— здесь черты польской фонетики, сопутствующие телефонному разговору, дзвяканье звонка, шум шипящих, этакая полоника, должны были напомнить обращенное к ней стихотворение «Твое чудесное произношенье» — Ахматова объясняла читателю в 1960-е годы о берлинском издании «Tristia»: «...вместо “Во” должно быть “Цо”, но так набрали в Берлине. Ему казалось, что я так по-польски произношу» (о строках «“Что” — голова отяжелела. “Цо” — это я тебя зову! И далеко прошелестело: Я тоже на земле живу»). А междугородный «истерический звонок» — это одна из примет их взаимообидчивой дружбы конца 1920-х.

Это то, что по нашему предположению могло быть — вычитывание (или вчитывание — как будет угодно) собственного присутствия в стихе Мандельштама, но вот то, что несомненно было: Ахматова, работая над расширением одной строфы «Поэмы без героя», записывает в блокноте: «Сейчас пришло в голову, что мандельштамовское Что знает женщина одна о смертном часе (вар) идет от моего: Не смертного ль часа жду».

Анализ «рецепционного текста» — то есть стихотворения, пере конструированного в восприятии читателя, текста с воображаемыми кавычками, с воображаемыми отсылочными курсивами и даже с воображаемыми астерисками сносок, — должен быть подобен по процедуре обычному анализу стихотворения, когда мы устанавливаем опущенные звенья смысловых переходов. В данном случае у нас есть счастливая возможность увидеть с графической наглядностью само место и время зарождения читательской мысли, читательской атрибуции. То, что «сейчас пришло в голову» владелице записной книжки, пришло в момент, когда она переписывала строки «А какой-то еще с тимпаном Козлоногую приволок» — двумя строками, четырьмя миллиметрами выше цитированной записи. Козлоногая — одна из балетных ролей и концертных номеров Ольги Судейкиной. Ахматовское стихотворение конца 1912 года «Все мы бражники», описывающее «Бродячую Собаку», завершалось pointe: «А та, что сейчас танцует, / Непременно будет в аду», — и осведомленная в делах подвала современница писала: «По всей вероятности, это относилось к Глебовой-Судейкиной». Ахматова могла (не могла не) вспомнить другие свои строки об Ольге — «непременно будет в аду», а им предшествовали строки «О как сердце мое тоскует, / Не смертного ль часа жду». И вот в строчке черновика стихотворения «Соломинка» 1916 года «Что знает женщина одна о смертном часе» она увидела реплику на свою строку 1912 года «не смертного ль часа жду», и в стихотворении-портрете Саломеи Андрониковой в восприятии Ахматовой рядом с титульной героиней появилась другая «европеянка нежная», такая же высокая и тонкая, подобно тому как Тэффи любила их, «высоких и тонких», усаживать рядом на диване. То есть здесь Ахматова обнаружила то, что она называла «заветными заметками» в стихах Мандельштама, когда писала в 1957 году: «Я над ними склонюсь, как над чашей, в них заветных заметок не счесть». В других случаях генезис вчитывания-вычитывания не предъявлен нам так прямо, и мы должны гипотетически восстанавливать эти опущенные звенья. Напомню известное свидетельство Н.Я. Мандельштам: «...Сохрани мою речь... не посвящалось никому. О.М. мне сказал, что только Ахматова могла бы найти последнее не хватавшее ему слово — речь шла об эпитете “совестный” к дегтю труда. Я рассказала об этом А.А. — “он о вас думал” (это его буквальные слова) потому-то и потому-то... Тогда А.А. заявила, что, значит, он к ней обращается и поставила над стихотворением три “А”». Но понятно, что это только последний аргумент, который искала Ахматова для атрибуции обращения («сохранение речи» она уже раньше подхватила в стих. 1942 г. «Мужество»), другими же «заветными заметками» в «Сохрани мою речь...» могли быть:

1) поставленные рядом слова «смола» и «круг» в стихе «за смолу кругового терпенья», которые выделяют друг в друге дантовские обертоны, а эту смысловую связь Мандельштам наметил еще в экспромте-портрете 1913 года «Ужели и гитане гибкой все муки Данта суждены», что могло быть мадригальным откликом на ахматовское стихотворение 1912 года «Умирая, томлюсь, о бессмертье»: «Пусть хоть голые красные черти, Пусть хоть чан зловонной смолы!..»;

2) и помимо новгородских колодцев, которые могут целить в попавшую в стихи Ахматовой ее новгородскую генеалогию: «ведь капелька новогородской крови во мне как льдинка в пенистом вине», — это еще упомянутый у Ахматовой рядом с этой капелькой не растопивший ее «великий зной», татарская составляющая ее генеалогии, которая могла породить образ татарвы, топящей русских князей. Ахматовой было естественно и привычно высматривать в мандельштамовских стихах отголоски, подхваты, переиначивания своих мотивов, как в обращенном к ней «Что поют часы-кузнечик» (еще раз напомним, открывающегося прямо отсылкой к «стальной цикаде» Анненского) мотивы красного и черного шелка в огне печки цепляются за строку «лицо бледней от лиловеющего шелка» из ахматовского автопортрета «Дама в лиловом», так же, где под ногами героини не плот, а квадратики паркета — источник мандельштамовского шаржа «столпницы паркетины».

Диалог этот продолжен был Ахматовой в стихах на протяжении более чем четверти века после смерти друга, в память его обращенных к ней стихотворений, где он «подключался» к ахматовским мотивам, вроде «И в декабре семнадцатого года всё потеряли мы, любя» в стихотворении «Кассандре», подпевающем ахматовскому «Думали: нищие мы, нету у нас ничего, а как стали одно за другим терять...», или вроде ряда ласточка-дочка-челнок и «ласточка, ласточка, как мне больно, верно я птицей ему показалась» — слова умирающего царевича в «У самого моря».

И Ахматова подключается к поэтической системе Мандельштама, и это не только посвященное ему стихотворение «Я над ними склонюсь как над чашей...», это и несколько других попыток подключения, например, в элегии о 1910 х годах: «И вот я, лунатически ступая, / Вступила в жизнь и испугала жизнь: / Она передо мною стлалась лугом, / Где некогда гуляла Прозерпина». Не станем здесь описывать значимость этого имени (названного и неназванного) для раннего Мандельштама — об этом давно есть специальная статья (Donald Gillis. The Persephone Myth in Mandelstam’s Tristia), об этом вдохновенно писал и Рышард Пшибыльский.

Как сказано выше, эти поэты поставили свои поэтические свершения друг против друга как два зеркала, бесконечно производящие взаимоотражения. В зависимости от местоположения забредшего между зеркал соглядатая они могут резко преумножиться, но могут и исчезнуть. Возможно, что для последующих читательских поколений звук этого диалога сойдет на нет, заменившись иными диалогами.

(Листки из дневника)

I …И смерть Лозинского каким-то таинственным образом оборвала нить моих воспоминаний. Я больше не смею вспоминать что-то, что он уже не может подтвердить (о Цехе поэтов, акмеизме, журнале «Гиперборей» и т. д.). Последние годы из-за его болезни мы очень редко встречались, и я не успела договорить с ним чего-то очень важного и прочесть ему мои стихи тридцатых годов. От этого он в какой-то мере продолжал считать меня такой, какой он знал меня когда-то в Царском. Это я выяснила, когда в 1940 г. мы смотрели вместе корректуру сборника «Из шести книг»…

Что-то в этом роде было и с Мандельштамом (который, конечно, все мои стихи знал), но по-другому. Он вспоминать не умел, вернее, это был у него какой-то иной процесс, названье которому сейчас не подберу, но который, несомненно, близок к творчеству. (Пример - Петербург в «Шуме времени», увиденный сияющими глазами пятилетнего ребёнка.)

Мандельштам был одним из самых блестящих собеседников: он слушал не самого себя и отвечал не самому себе, как сейчас делают почти все. В беседе был учтив, находчив и бесконечно разнообразен. Я никогда не слышала, чтобы он повторялся или пускал заигранные пластинки. С необычайной лёгкостью Осип Эмильевич выучивал языки. «Божественную комедию» читал наизусть страницами по-итальянски. Незадолго до смерти просил Надю выучить его английскому языку, которого он совсем не знал. О стихах говорил ослепительно, пристрастно и иногда бывал чудовищно несправедлив (например, к Блоку). О Пастернаке говорил: «Я так много думал о нём, что даже устал» и «Я уверен, что он не прочёл ни одной моей строчки». О Марине: «Я антицветаевец».

В музыке Осип был дома, а это крайне редкое свойство. Больше всего на свете боялся собственной немоты. Когда она настигала его, он метался в ужасе и придумывал какие-то нелепые причины для объяснения этого бедствия. Вторым и частым его огорчением были читатели. Ему постоянно казалось, что его любят не те, кто надо. Он хорошо знал и помнил чужие стихи, часто влюблялся в отдельные строчки, легко запоминал прочитанное ему.

Любил говорить про что-то, что называл своим «истуканством». Иногда, желая меня потешить, рассказывал какие-то милые пустяки. Смешили мы друг друга так, что падали на поющий всеми пружинами диван на «Тучке» и хохотали до обморочного состояния…

Я познакомилась с О. Мандельштамом на «Башне» Вячеслава Иванова весной 1911 года. Тогда он был худощавым мальчиком с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с ресницами в полщеки.

Второй раз я видела его у Толстых на Старо-Невском, он не узнал меня, и Алексей Николаевич стал его расспрашивать, какая жена у Гумилёва, и он показал руками, какая на мне была большая шляпа. Я испугалась, что произойдёт что-то непоправимое, и назвала себя.

Со свойственной ему прелестной самоиронией Осип любил рассказывать, как старый еврей, хозяин типографии, где печатался «Камень», поздравляя его с выходом книги, пожал ему руку и сказал: «Молодой человек, вы будете писать всё лучше и лучше».

Я вижу его как бы сквозь редкий дым-туман Васильевского острова в ресторане бывш. Кинши (угол Второй линии и Большого проспекта; теперь там парикмахерская), где когда-то, по легенде, Ломоносов пропил казённые часы и куда мы (Гумилёв и я) иногда ходили завтракать с «Тучки». Никаких собраний на «Тучке» не бывало и быть не могло. Это была просто студенческая комната, где и сидеть-то было не на чем. Описание five o’clock на «Тучке» (Георгий Иванов - «Поэты») выдумано от первого до последнего слова…

Этот Мандельштам был щедрым сотрудником, если не соавтором «Антологии античной глупости», которую члены Цеха поэтов сочиняли (почти все, кроме меня) за ужином:

Помнится, это работа Осипа. Зенкевич того же мнения.

Эпиграмма на Осипа:

Это, может быть, даже Гумилёв сочинил. Куря, Осип всегда стряхивал пепел как бы за плечо, однако, на плече обычно нарастала горстка пепла.

В десятые годы мы, естественно, всюду встречались: в редакциях, у знакомых, на пятницах в «Гиперборее» (то есть у Лозинского), в «Бродячей собаке» (где он, между прочим, представил мне Маяковского. Как-то раз в «Собаке», когда все ужинали и гремели посудой, Маяковский вздумал читать стихи. Осип Эмильевич подошёл к нему и сказал: «Маяковский, перестаньте читать стихи. Вы не румынский оркестр». Это было при мне. Остроумный Маяковский не нашёлся, что ответить, о чём очень потешно рассказывал Харджиеву в 30-х годах), в «Академии стиха» («Общество ревнителей художественного слова», где царил Вячеслав Иванов) и на враждебных этой «Академии» собраниях Цеха поэтов, где он очень скоро стал первой скрипкой.

Тогда же он написал таинственное (и не очень удачное) стихотворение про «Чёрного ангела на снегу» . Надя утверждает, что оно относится ко мне. С этим чёрным ангелом дело обстоит, мне думается, довольно сложно. Стихотворение для тогдашнего Мандельштама слабое и невнятное. Оно, кажется, никогда не было напечатано. По-видимому, это результат бесед с В. К. Шилейко, который тогда нечто подобное говорил обо мне. Но Осип тогда ещё «не умел (его выражение) писать стихи женщине и о женщине». «Чёрный ангел», вероятно, первая проба, и этим объясняется его близость к моим строчкам:

(Чётки)

Мне эти стихи Мандельштам никогда не читал. Известно, что беседы с Шилейко вдохновили его на стихотворение «Египтянин».

Гумилёв очень рано и хорошо оценил Мандельштама. Символисты никогда его не приняли.

Приезжал Осип Эмильевич и в Царское. Когда он влюблялся, что происходило довольно часто, я несколько раз была его конфиденткой. Первой на моей памяти была Анна Михайловна Зельманова-Чудовская, красавица-художница. Она написала его портрет в профиль на синем фоне с закинутой головой. Анне Михайловне он стихов не писал, на что сам горько жаловался. Второй была Цветаева, к которой обращены крымские и московские стихи, третья - Саломея Андроникова, которую Мандельштам обессмертил в книге «Tristia» («Когда, соломинка, не спишь в огромной спальне…»). Я помню эту великолепную спальню Саломеи на Васильевском острове.

В Варшаву Осип Эмильевич действительно ездил, и его там поразило гетто (это помнит и М. А. Зенкевич), но о попытке самоубийства его, о которой сообщает Георгий Иванов, даже Надя не слыхивала, как и о дочке Липочке, которую она якобы родила.

В начале революции (1920), в то время, когда я жила в полном уединении и даже с ним не встречалась, он был одно время влюблён в актрису Александрийского театра Ольгу Арбенину, ставшую женой Ю. Юркуна, и писал ей стихи («За то, что я руки твои не сумел удержать…»). Замечательные стихи обращены к Ольге Ваксель и к её тени «в холодной стокгольмской могиле…».

Всех этих дореволюционных дам (боюсь, что между прочим и меня) он через много лет назвал «нежными европеянками»:

В 1933-1934 гг. Осип Эмильевич был бурно, коротко и безответно влюблён в Марию Сергеевну Петровых. Ей посвящено или, вернее, к ней обращено стихотворение «Турчанка» (заглавие моё.- А. А.), лучшее, на мой вкус, любовное стихотворение 20-го века («Мастерица виноватых взоров…»). Мария Сергеевна говорит, что было ещё одно совершенно волшебное стихотворение о белом цвете. Рукопись, по-видимому, пропала. Несколько строк Мария Сергеевна знает на память.

Надеюсь, можно не напоминать, что этот «донжуанский список» не означает перечня женщин, с которыми Мандельштам был близок.

В Воронеже Осип дружил с Наташей Штемпель.

Легенда о его увлечении Анной Радловой ни на чём не основана.

то есть пародию на стихи Радловой Осип сочинил из весёлого зловредства, а не par depit и с притворным ужасом где-то в гостях шепнул мне: «Архистратиг дошёл», то есть Радловой кто-то сообщил об этом стихотворении.

Десятые годы - время очень важное в творческом пути Мандельштама, и об этом ещё будут много думать и писать (Виллон, Чаадаев, католичество…).

Мандельштам довольно усердно посещал собрания Цеха, но в зиму 1913/14 г. (после разгрома акмеизма) мы стали тяготиться Цехом и даже дали Городецкому и Гумилёву составленное Осипом и мною прошение о закрытии Цеха. Сергей Городецкий наложил резолюцию: «Всех повесить, а Ахматову заточить пожизненно». Было это в редакции «Северных записок».

Что же касается стихотворения «Вполоборота, о печаль…», история его такова: в январе 1914 г. Пронин устроил большой вечер «Бродячей собаки», не в подвале у себя, а в каком-то большом зале на Конюшенной. Обычные посетители терялись там среди множества «чужих» (то есть чуждых всякому искусству) людей. Было жарко, людно, шумно и довольно бестолково. Нам это наконец надоело, и мы (человек 20-30) пошли в «Собаку» на Михайловской площади. Там было темно и прохладно. Я стояла на эстраде и с кем-то разговаривала. Несколько человек из залы стали просить меня почитать стихи. Не меняя позы, я что-то прочла. Подошёл Осип: «Как вы стояли, как вы читали», и ещё что-то про шаль…

Таким же наброском с натуры было четверостишие «Черты лица искажены…». Я была с Мандельштамом на Царскосельском вокзале. Он смотрел, как я говорю по телефону, через стекло кабины. Когда я вышла, он прочёл мне эти четыре строки…

Революцию Мандельштам встретил вполне сложившимся и уже, хотя и в узком кругу, известным поэтом. Мандельштам одним из первых стал писать стихи на гражданские темы. Революция была для него огромным событием, и слово народ не случайно фигурирует в его стихах.

Особенно часто я встречалась с Мандельштамом в 1917-1918 гг., когда жила на Выборгской у Срезневских (Боткинская, 9) - не в сумасшедшем доме, а в квартире старшего врача Вяч. Вяч. Срезневского, мужа моей подруги Валерии Сергеевны.

Мандельштам часто заходил за мной, и мы ехали на извозчике по невероятным ухабам революционной зимы, среди знаменитых костров, которые горели чуть ли не до мая, слушая неизвестно откуда несущуюся ружейную трескотню. Так мы ездили на выступления в Академию художеств, где происходили вечера в пользу раненых и где мы оба несколько раз выступали. Был со мной Осип Эмильевич и на концерте Бутомо-Названовой в Консерватории, когда она пела Шуберта. К этому времени относятся все обращённые ко мне стихи: «Я не искал в цветущие мгновенья…», «Твоё чудесное произношенье…». Кроме того, ко мне в разное время обращены четыре четверостишия: 1) «Вы хотите быть игрушечной…» (1911), 2) «Черты лица искажены…» (10-е годы), 3) «Привыкают к пчеловоду пчёлы…» (30-е годы), 4) «Знакомства нашего на склоне…» (30-е годы) и это странное, отчасти сбывшееся предсказание:

После некоторых колебаний решаюсь вспомнить в этих записках, что мне пришлось объяснить Осипу, что нам не следует так часто встречаться, что может дать людям материал для превратного толкования характера наших отношений. После этого, примерно в марте, Мандельштам исчез. Тогда все исчезали и появлялись, и этому никто не удивлялся.

В Москве Мандельштам становится постоянным сотрудником «Знамени труда». Снова и совершенно мельком я видела Мандельштама в Москве осенью 1918 года. В 1920 г. он раз или два приходил ко мне на Сергиевскую, когда я работала в библиотеке Агрономического института и там жила. Тогда я узнала, что в Крыму он был арестован белыми, в Тифлисе - меньшевиками. Тогда же он сообщил мне, что в декабре 1919 г. в Крыму умер Н. В. Недоброво. Летом 1924 года Осип Эмильевич привёл ко мне (Фонтанка, 2) свою молодую жену. Надюша была то, что французы называют laide mais charmante. С этого дня началась моя с нею дружба, и продолжается она по сей день.

Осип любил Надю невероятно, неправдоподобно. Когда ей резали аппендикс в Киеве, он не уходил из больницы и всё время жил в каморке у больничного швейцара. Он не отпускал Надю от себя ни на шаг, не позволял ей работать, бешено ревновал, просил её советов о каждом слове в стихах. Вообще, я ничего подобного в своей жизни не видела. Сохранившиеся письма Мандельштама к жене полностью подтверждают это моё впечатление.

В 1925 году я жила с Мандельштамами в одном коридоре в пансионе Зайцева в Царском Селе. И Надя, и я были тяжело больны, лежали, мерили температуру, которая была неизменно повышенной, и, кажется, так и не гуляли ни разу в парке, который был рядом. Осип Эмильевич каждый день уезжал в Ленинград, пытаясь наладить работу, получить за что-то деньги. Там он прочёл мне совершенно по секрету стихи к О. Ваксель, которые я запомнила и также по секрету записала («Хочешь, валенки сниму…»). Там он диктовал П. Н. Лукницкому свои воспоминания о Гумилёве.

Одну зиму Мандельштамы (из-за Надиного здоровья) жили в Царском Селе, в Лицее. Я была у них несколько раз - приезжала кататься на лыжах. Жить они хотели в полуциркуле Большого дворца, но там дымили печи и текли крыши. Таким образом возник Лицей. Жить там Осипу не нравилось. Он люто ненавидел так называемый «царскосельский сюсюк» Голлербаха и Рождественского и спекуляцию на имени Пушкина.

К Пушкину у Мандельштама было какое-то небывалое, почти грозное отношение - в нём мне чудится какой-то венец сверхчеловеческого целомудрия. Всякий пушкинизм был ему противен. О том, что «Вчерашнее солнце на чёрных носилках несут…» - Пушкин, ни я, ни даже Надя не знали, и это выяснилось только теперь из черновиков.

Мою «Последнюю сказку» - статью о «Золотом петушке») он сам взял у меня на столе, прочёл и сказал: «Прямо - шахматная партия».

(декабрь 1917 г.)

Конечно, тоже Пушкин.

Была я у Мандельштамов и летом в Китайской деревне, где они жили с Лившицами). В комнатах абсолютно не было никакой мебели, и зияли дыры прогнивших полов. Для Осипа Эмильевича нисколько не было интересно, что там когда-то жили и Жуковский, и Карамзин. Уверена, что он нарочно, приглашая меня вместе с ними идти покупать папиросы или сахар, говорил: «Пойдём в европейскую часть города», будто это Бахчисарай или что-то столь же экзотическое. То же подчёркнутое невнимание в строке: «Там улыбаются уланы…» В Царском сроду улан не было, а были гусары, жёлтые кирасиры и конвой.

В 1928 году Мандельштамы были в Крыму. Вот письмо Осипа от 25 августа - день смерти Николая Степановича:

«Дорогая Анна Андреевна,

Пишем Вам с П. Н. Лукницким из Ялты, где все трое ведём суровую трудовую жизнь.

Хочется домой, хочется видеть Вас. Знайте, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми: с Николаем Степановичем и с Вами. Беседа с Колей не прервалась и никогда не прервётся. В Петербург мы вернёмся ненадолго в октябре. Зимовать там Наде не ведено. Мы уговорили П. Н. остаться в Ялте из эгоистических соображений. Напишите нам.

Ваш О. Мандельштам».

Юг и море были ему почти так же необходимы, как Надя.

Я довольно долго не видела Осипа и Надю. В 1933 году Мандельштамы приехали в Ленинград по чьему-то приглашению. Они остановились в Европейской гостинице. У Осипа было два вечера. Он только что выучил итальянский язык и бредил Дантом, читая наизусть страницами. Мы стали говорить о «Чистилище». Я прочла кусок из XXX песни (явление Беатриче):

Sopra candido vel cinta d"uliva
Donna m"apparve sotto verde manto
Vestita di color di fiamma viva...

Осип заплакал. Я испугалась - «Что такое?» - «Нет, ничего. только эти слова и вашим голосом». Не моя очередь вспоминать об этом. Если Надя хочет, пусть вспоминает.

Осип читал мне на память отрывки стихотворения Н. Клюева «Хулителям искусства» - причину гибели несчастного Николая Алексеевича. Я своими глазами видела у Варвары Клычковой заявление Клюева (из лагеря, о помиловании): «Я, осуждённый за моё стихотворение „Хулителям искусства“ и за безумные строки моих черновиков». Оттуда я взяла два стиха как эпиграф - «Решка». А когда я что-то неодобрительно говорила о Есенине, Осип возражал, что можно простить Есенину что угодно за строчку: «Не расстреливал несчастных по темницам».

Попытки устроиться в Ленинграде были неудачны. Надя не любила всё связанное с этим городом и тянулась к Москве, где жил её любимый брат Евгений Яковлевич Хазин. Осипу казалось, что его кто-то знает, кто-то ценит в Москве, а было как раз наоборот. В его биографии поражает одна частность: в то время как (в 1933 г.) Осипа Эмильевича встречали в Ленинграде как великого поэта, persona grata и т. п., к нему в Европейскую гостиницу на поклон пошёл весь тогдашний литературный Ленинград (Тынянов, Эйхенбаум, Гуковский) и его приезд и вечера были событием, о котором вспоминали много лет, в Москве его никто не хотел знать, и кроме двух-трёх молодых и неизвестных учёных-естественников Осип ни с кем не дружил (знакомство с Белым было коктебельского происхождения). Пастернак как-то мялся, уклонялся, любил только грузин и их «красавиц-жён». Союзное начальство вело себя подозрительно сдержанно.

Из ленинградских литературоведов всегда хранили верность Мандельштаму Лидия Яковлевна Гинзбург и Борис Яковлевич Бух-штаб - великие знатоки поэзии Мандельштама. Следует в этой связи не забывать и Цезаря Вольпе…

Из писателей-современников Мандельштам высоко ценил Бабеля и Зощенко, который знал это и очень этим гордился…

Осенью 1933 г. Мандельштам, наконец, получил (воспетую им) квартиру (две комнаты, пятый этаж. без лифта; газовой плиты и ванны ещё не было) в Нащокинском переулке, и бродячая жизнь как будто кончилась. Там впервые завелись у Осина книги, главным образом старинные издания итальянских поэтов (Данте, Петрарка). На самом деле ничего не кончилось; всё время надо было кому-то звонить, чего-то ждать, на что-то надеяться. И никогда из всего этого ничего не выходило.

Осип Эмильевич бьл врагом стихотворных переводов. Он при мне на Нащокинском говорил Пастернаку: «Ваше полное собрание сочинений будет состоять из двенадцати томов переводов и одного тома ваших собственных стихотворений». Мандельштам знал, что в переводах утекает творческая энергия, и заставить его переводить было почти невозможно.

Кругом завелось много людей, часто довольно мутных и почти всегда ненужных. Несмотря на то, что время было сравнительно вегетарьянское, тень неблагополучия и обречённости лежала на этом доме.

Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 г.), о чём говорили - не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: «Я к смерти готов». Вот уже 28 лет я вспоминаю эту минуту, когда проезжаю мимо этого места.

Жить в общем было не на что - какие-то полу пере воды, полурецензии, полуобещания. Несмотря на запрещение цензуры, Осип напечатал в «Звезде» конец «Путешествия в Армению» (подражание древнему армянскому). Пенсии еле хватало, чтобы заплатить за квартиру и выкупить паёк.

К этому времени Мандельштам внешне очень изменился: отяжелел, поседел, стал плохо дышать, производил впечатление старика (ему было 42 года), но глаза по-прежнему сверкали. Стихи становились всё лучше, проза тоже.

Эта проза, такая неуслышанная, забытая, только сейчас начинает доходить до читателя, но зато я постоянно слышу, главным образом от молодёжи, которая от неё с ума сходит, что во всём XX веке не было такой прозы. Это так называемая «Четвёртая проза».

Я очень запомнила один из наших тогдашних разговоров о поэзии. Осип Эмильевич, который очень болезненно переносил то, что сейчас называют культом личности, сказал мне: «Стихи сейчас должны быть гражданскими» и прочёл: «Мы живём, под собою не чуя страны…»

Примерно тогда же возникла его теория «знакомства слов». Много позже он утверждал, что стихи пишутся только как результат сильных потрясений, как радостных, так и трагических. О своих стихах, где он хвалит Сталина: «Мне хочется сказать не Сталин-Джугашвили» (1935?), он сказал мне: «Я теперь понимаю, что это была болезнь».

Когда я прочла Осипу моё стихотворение «Уводили тебя на рассвете…» (1935), он сказал: «Благодарю вас». Стихи эти в «Реквиеме» и относятся к аресту Н. Н. Лунина в 1935 году. На свой счёт Мандельштам принял (справедливо) и последний стих в стихотворении «Немного географии»:

Он, воспетый первым поэтом,
Нами грешными и тобой.

Тринадцатого мая 1934 года его арестовали. В этот самый день я после града телеграмм и телефонных звонков приехала к Мандельштамам из Ленинграда, где незадолго до этого произошло его столкновение с А. Толстым. Мы все были тогда такими бедными, что для того, чтобы купить билет обратно, я взяла с собой мой орденский знак Обезьяньей Палаты, последний данный Ремизовым в России (мне принесли его уже после бегства Ремизова - 1921) и фарфоровую статуэтку (мой портрет, работы Данько, 1924) для продажи. Их купила С. Толстая для Музея Союза писателей.

Ордер на арест был подписан самим Ягодой. Обыск продолжался всю ночь. Искали стихи, ходили по выброшенным из сундучка рукописям. Мы все сидели в одной комнате. Было очень тихо. За стеной у Кирсанова играла гавайская гитара. Следователь при мне нашёл «Волка» и показал Осипу Эмильевичу. Он молча кивнул. Прощаясь, поцеловал меня. Его увели в семь часов утра - было совсем светло. Надя пошла к брату, я к Чулковым на Смоленский бульвар, и мы условились где-то встретиться. Вернувшись домой вместе, убрали квартиру, сели завтракать. Опять стук, опять обыск. Евгений Яковлевич сказал: «Если они придут ещё раз, то уведут вас с собой». Пастернак, у которого я была в тот же день, пошёл просить за Мандельштама в «Известия» к Бухарину, я - к Енукидзе в Кремль. Тогда проникнуть в Кремль было почти чудом. Это устроил актёр Русланов через секретаря Енукидзе. Енукидзе был довольно вежлив, но сразу спросил: «А может быть, какие-нибудь стихи?» Этим мы ускорили и, вероятно, смягчили развязку. (Приговор - 3 года Чердыни, где Осип выбросился из окна больницы и сломал себе руку. Надя послала телеграмму в ЦК. Сталин велел пересмотреть дело и позволил выбрать другое место, потом звонил Пастернаку. Всё связанное с этим звонком требует особого рассмотрения. Об этом пишут обе вдовы - и Надя и Зина, и существует бесконечный фольклор… Мы с Надей считаем, что Пастернак вёл себя на крепкую четвёрку. Остальное слишком известно.)

Навестить Надю из мужчин пришёл один Перец Маркиш. Женщин приходило много. Мне запомнилось, что они были красивые и очень нарядные - в свежих весенних платьях: ещё не тронутая бедствиями Сима Нарбут; красавица «пленная турчанка» (как мы её прозвали) - жена Зенкевича; ясноокая, стройная и необыкновенно спокойная Нина Ольшевская. А мы с Надей сидели в мятых вязанках, жёлтые и одеревеневшие. С нами были Эмма Герштейн и брат Нади.

Через пятнадцать дней рано утром Наде позвонили и предложили, если она хочет ехать с мужем, быть вечером на Казанском вокзале. Всё было кончено. Нина Ольшевская и я пошли собирать деньги на отъезд. Давали много. Елена Сергеевна Булгакова заплакала и сунула мне в руку всё содержимое своей сумочки.

На вокзал мы поехали вдвоём. Заехали на Лубянку за документами. День был ясный и светлый. Из каждого окна на нас глядели тараканьи усища «виновника торжества». Осипа очень долго не везли. Он был в таком состоянии, что даже они не могли посадить его в тюремную карету. Мои поезд с Ленинградского вокзала уходил, и я не дождалась. Евгений Яковлевич Хазин и Александр Эмильевич Мандельштам проводили меня, вернулись на Казанский вокзал, и только тогда привезли Осипа, с которым уже не было разрешено общаться. Очень плохо, что я его не дождалась и он меня не видел, потому что от этого в Чердыни ему стало казаться, что я непременно погибла.

Ехали они под конвоем читавших Пушкина «славных ребят из железных ворот ГПУ».

В это время шла подготовка к первому съезду писателей (1934 г.), и мне тоже прислали анкету для заполнения. Арест Осипа произвёл на меня такое впечатление, что у меня рука не поднялась, чтобы заполнить анкету. На этом съезде Бухарин объявил первым поэтом Пастернака (к ужасу Демьяна Бедного), обругал меня и, вероятно, не сказал ни слова об Осипе.

В феврале 1936 года я была у Мандельштамов в Воронеже и узнала все подробности его «дела». Он рассказал мне, как в припадке умоисступления бегал по Чердыни и разыскивал мой расстрелянный труп, о чём громко говорил кому попало, а арки в честь челюскинцев считал поставленными в честь своего приезда.

Пастернак и я ходили к очередному верховному прокурору просить за Мандельштама, но тогда уже начался террор, и всё было напрасно. Поразительно, что простор, широта, глубокое дыхание появились в стихах Мандельштама именно в Воронеже, когда он был совсем не свободен.

Вернувшись от Мандельштамов, я написала стихотворение «Воронеж». Вот его конец:

0 себе в Воронеже Осип говорил: «Я по природе ожидальщик. Оттого мне здесь ещё труднее».

В начале двадцатых годов (1922) Мандельштам очень резко нападал на мои стихи в печати («Русское искусство», ╧ 1 и 2-3). Этого мы с ним никогда не обсуждали. Но и о своём славословии моих стихов он тоже не говорил, и я прочла его только теперь (рецензия на «Альманах муз» и «Письмо о русской поэзии», 1922, Харьков).

Там, в Воронеже, его с не очень чистыми побуждениями заставили прочесть доклад об акмеизме. Не должно быть забыто, что он сказал (1937!): «Я не отрекаюсь ни от живых, ни от мёртвых». На вопрос, что такое акмеизм, Мандельштам ответил: «Тоска по мировой культуре».

В Воронеже при Мандельштаме был Сергей Борисович Рудаков, который, к сожалению, оказался совсем не таким хорошим, как мы думали. Он очевидно страдал какой-то разновидностью мании величия, если ему казалось, что стихи пишет не Осип, а он - Рудаков. Рудаков убит на войне, и не хочется подробно описывать его поведение в Воронеже. Однако, всё идущее от него надо принимать с великой осторожностью.

Всё, что пишет о Мандельштаме в своих бульварных мемуарах «Петербургские зимы» Георгий Иванов, который уехал из России в самом начале двадцатых годов и зрелого Мандельштама вовсе не знал, - мелко, пусто и несущественно. Сочинение таких мемуаров дело немудрёное. Не надо ни памяти, ни внимания, ни любви, ни чувства эпохи. Всё годится и всё приемлется с благодарностью невзыскательными потребителями. Хуже, конечно, что это иногда попадает в серьёзные литературоведческие труды. Вот что сделал Леонид Шацкий (Страховский) с Мандельштамом: у автора под рукой две-три книги достаточно «пикантных» мемуаров («Петербургские зимы» Г. Иванова, «Полутораглазый стрелец» Бенедикта Лившица, «Портреты русских поэтов» Эренбурга, 1922). Эти книги использованы полностью. Материальная часть черпается из не весьма добросовестного и очень раннего справочника Козьмина «Писатели современной эпохи», М., 1928. Затем из сборника Мандельштама «Стихотворения» (1928) извлекается стихотворение «Музыка на вокзале» - даже не последнее по времени в этой книге. Оно объявляется вообще последним произведением поэта. Дата смерти устанавливается произвольно - 1945 г. (на семь лет позже действительной смерти - 27 декабря 1938 года). То, что в ряде журналов и газет до самого его ареста печатались стихи Мандельштама - хотя бы великолепный цикл «Армения» в «Новом мире» в 1930 г., Шацкого нисколько не интересует. Он очень развязно объявляет, что на стихотворении «Музыка на вокзале» Мандельштам кончился, перестал быть поэтом, сделался жалким переводчиком, опустился, бродил по кабакам и т. д. Это уже, вероятно, устная информация какого-нибудь парижского Георгия Иванова.

И вместо трагической фигуры редкостного поэта, который и в годы воронежской ссылки продолжал писать вещи неизречённой красоты и мощи - мы имеем «городского сумасшедшего», проходимца, опустившееся существо. И всё это в книге, вышедшей под эгидой лучшего, старейшего и т. п. университета Америки (Гарвардского), с чем и поздравляем от всей души лучший, старейший университет Америки…

Чудак? - Конечно, чудак! - Он, например, выгнал молодого поэта, который пришёл жаловаться, что его не печатают. Смущённый юноша спускался по лестнице, а Осип стоял на верхней площадке и кричал вслед: «А Андрея Шенье печатали? А Сафо печатали? А Иисуса Христа печатали?» С. Липкин и А. Тарковский и посейчас охотно повествуют, как Мандельштам ругал их юные стихи.

Артур Сергеевич Лурье, который близко знал Мандельштама и который очень достойно написал об отношении Осипа Мандельштама к музыке, рассказывал мне (10-е годы), что как-то шёл с Мандельштамом по Невскому, и они встретили невероятно великолепную даму. Осип находчиво предложил своему спутнику: «Отнимем у неё всё это и отдадим Анне Андреевне» (точность можно ещё проверить у Лурье).

Но совсем не в этом дело. Почему мемуаристы этого склада (Шацкий (Страховский), Г. Иванов, Бен. Лившиц) так бережно и любовно собирают и хранят любые сплетни, вздор, а главным образом обывательскую точку зрения на поэта, а не склоняют головы перед таким огромным и ни с чем не сравнимым событием, как явление поэта, первые же стихи которого поражают совершенством и ниоткуда не идут.

У Мандельштама нет учителя. Вот о чём стоило бы подумать. Я не знаю в мировой поэзии подобного факта. Мы знаем истоки Пушкина и Блока, но кто укажет, откуда донеслась до нас эта новая божественная гармония, которую называют стихами Осипа Мандельштама?

В мае 1937 года Мандельштамы вернулись в Москву - к «себе», в Нащокинский. Одна из двух комнат была занята человеком, который писал на них ложные доносы, и скоро им стало нельзя показываться в этой квартире.

Разрешения остаться в столице Осип не получил. Работы не было. Они приезжали из Калинина и сидели на бульваре. Это, вероятно, тогда Осип говорил Наде: «Надо уметь менять профессию. Теперь мы - нищие» и «Нищим летом всегда легче».

Последнее стихотворение, которое я слышала от Осипа: «Как по улицам Киева-Вия…». Фонтанный Дом (1937).

Так они прожили год. Осип был уже тяжело болен, но он с непонятным упорством требовал, чтобы в Союзе писателей устроили его вечер. Вечер был даже назначен, но, по-видимому, «забыли» послать повестки, и никто не пришёл. Осип по телефону приглашал Асеева. Тот ответил: «Я иду на └Снегурочку»", а С., когда Мандельштамы попросили у него, встретившись на бульваре, денег, дал три рубля.

В последний раз я видела Мандельштама осенью 1937 года. Они (он и Надя) приехали в Ленинград дня на два. Время было апокалипсическое. Беда ходила по пятам за всеми нами. У Мандельштамов не было денег. Жить им было уже совершенно негде. Осип плохо дышал, ловил воздух губами. Я пришла, чтобы повидаться с ними, не помню куда. Всё было как в страшном сне. Кто-то пришедший после меня сказал, что у отца Осипа Эмильевича (у «деда») нет тёплой одежды. Осип снял бывший у него под пиджаком свитер и отдал его для передачи отцу. Мой сын говорит, что ему во время следствия читали показания Осипа Эмильевича о нём и обо мне и что они были безупречны. Многие ли наши современники, увы, могут сказать это о себе?

Второй раз его арестовали 2 мая 1938 года в нервном санатории около станции Черусти (в разгар ежовщины). В это время мой сын сидел на Шпалерной уже два месяца. О пытках все говорили громко. Надя приехала в Ленинград. У неё были страшные глаза. Она сказала: «Я успокоюсь только тогда, когда узнаю, что он умер».

В начале 1939 года я получила короткое письмо от московской приятельницы (Э. Г. Герштейн): «У подружки Лены (Осмёркиной) родилась девочка, а подружка Надюша овдовела», - писала она.

…Для меня он не только великий поэт, но и человек, который, узнав (вероятно, от Нади), как мне плохо в Фонтанном Доме, сказал мне, прощаясь (это было на Московском вокзале в Ленинграде): «Аннушка (он никогда в жизни не называл меня так), всегда помните, что мой дом - ваш».


(слева направо: Георгий Чулков - поэт, писатель, создатель теории мистического анархизма; Мария Петровых - поэтесса, переводчица, в нее был влюблен Мандельштам, но не получил взаимности; Анна Ахматова, Осип Мандельштам)

В одну из «знаменитых сред» весной 1911 года в доме двадцать пять по Таврической улице Санкт-Петербурга, в «Башне» В. Иванова встретились два поэта молодая супруга Н. Гумилева и автор еще не опубликованного тогда «Камня». Именно к В. Иванову, но уже в Москве пять лет спустя захаживали влюбленные О. Мандельштам и М. Цветаева. О первом своем впечатлении, произведенным Мандельштамом А. Ахматова пишет: «Тогда он был худощавым мальчиком с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с ресницами в полщеки». Потом были встречи у Толстых на Старо-Невском, в редакциях, у знакомых, на пятницах в Гипёрборее, т. е. у Лозинского.

В конце 1912 года Мандельштам сближается с акмеистами и вступает в «Цех поэтов». По свидетельству Ахматовой, в “Цехе поэтов” Мандельштам “очень скоро стал первой скрипкой”. Ахматова говорила после одного из собраний: “Сидят человек десять-двенадцать, читают стихи, то хорошие, то заурядные, внимание рассеивается, слушаешь по обязанности, и вдруг будто лебедь взлетает над всеми - читает Осип Эмильевич!” В жизни “Цеха” было много от литературной игры, сочиняли эпиграммы, пародии, “Антологию античной глупости”, “щедрым сотрудником” которой был Мандельштам.

В художественной жизни Петербурга десятых годов заметным явлением стало литературно-художественное кабаре “Бродячая собака”. Владельцем и душой его был Борис Пронин, энтузиаст-театроман, успевший поработать и в МХТ, и в театре Комиссаржевской. “Бродячая собака” открылась под новый 1912 год в подвале дома на углу Итальянской улицы и Михайловской площади. В нем устраивались концерты, вечера поэзии, импровизированные спектакли. “Цех поэтов” облюбовал подвал с самого его возникновения. Уже 13 января 1912 года на вечере, посвященном Бальмонту, выступали Гумилев, Ахматова, Мандельштам, В. Гиппиус.

С “Бродячей собакой” связано возникновение одного из лучших стихотворений Мандельштама. Вот что рассказывает Ахматова: “В январе 1914 г. Пронин устроил большой вечер “Бродячей собаки” не в подвале у себя, а в каком-то большом зале на Конюшенной. Обычные посетители терялись там среди множества “чужих” (т. е. чуждых всякому искусству) людей. Было жарко, людно, шумно и довольно бестолково. Нам это наконец надоело, и мы (человек 20-30) пошли в “Собаку” на Михайловской площади. Там было темно и прохладно. Я стояла на эстраде и с кем-то разговаривала. Несколько человек из зала стали просить меня почитать стихи. Не меняя позы, я что-то прочла. Подошел Осип: “Как вы стояли, как вы читали” и еще что-то про “шаль”. Так возникло “Вполоборота, о, печаль...”

«Революцию Мандельштам встретил вполне уже сложившимся и уже, хотя и в узком кругу, известным поэтом. Мандельштам один из первых стал писать на гражданские темы. Революция была для него огромным событием, и слово народ не случайно фигурирует в его стихах.»

Особенно часто они встречались в 1917-1918 гг., когда Ахматова жила на Выборгской в квартире старшего врача В.В. Срезневского. «Мандельштам часто заходил за мной, и мы ехали на извозчике по невероятным ухабам революционной зимы среди знаменитых костров, которые горели чуть ли не до мая, слушая неизвестно откуда несущуюся ружейную трескотню. Так мы ездили на выступления в Академию художеств, где происходили вечера в пользу раненых и где мы оба несколько раз выступали. Был со мной О. Э. на концерте Бутумо-Незвановой в консерватории, где она пела Шуберта» К этому времени относятся все обращенные к Ахматовой стихи: «Я не искал в цветущие мгновенья» ("Кассандре") (декабрь 1917 года), «Твое чудесное произношенье», «Что поют часы-кузнечики» и др. После некоторых колебаний Ахматовой пришлось объяснить, что им не следует так часто встречаться «это может дать людям материал для превратного толкования наших отношений. После того, примерно в марте, Мандельштам исчез. Тогда все исчезали и появлялись, и никто этому не удивлялся.»

Об аресте и ссылке Мандельштама Ахматова пишет особенно подробно и внимательно. Она была одной из первых, кто услышал роковое «Мы живем под собою не чуя страны», во время обыска в квартире в Нащокинском сидела с ними - Осипом и Надей в одной комнате «Следователь при мне нашел "Волка" и показал О. Э. Он молча кивнул. Прощаясь, поцеловал меня. Его увезли в семь утра». В тот же день Пастернак пошел просить за Мандельштама в "Известия" к Бухарину, Ахматова - в Кремль к Енукидзе.

«Приговор - три года Чердыни, где Осип выбросился из окна больницы, потому что ему казалось, что за ним пришли и сломал себе руку. Надя послала телеграмму в ЦК. Сталин велел пересмотреть дело и позволил выбрать другое место, потом звонил Пастернаку». Что касается оценки поведения Б. Пастернака после ареста Мандельштама, и звонка Сталина, несмотря на существование мнения о том, что именно Пастернак погубил Осипа Эмильевича, Ахматова как впрочем, и Надежда Яковлевна считали «что Пастернак вел себя на крепкую четверку».

На вокзал Ахматова поехала вместе с Н. Мандельштам «День был ясный и светлый. Из каждого окна на нас глядели "тараканьи усища" виновника торжества. Осипа очень долго не везли», и она его не дождалась. Потом в феврале 1936 года в Воронеже, куда Ахматова приезжала навестить Мандельштамов, Осип рассказывал «как в припадке умоисступления бегал по Чердыни и разыскивал мой расстрелянный труп, о чем громко говорил кому попало, а арки в честь челюскинцев считал поставленными в честь своего приезда». Из ссылки Мандельштам вернулся в мае 1937 года, читал Анне Андреевне свои покаянные Сталину стихи, но, видимо, опасаясь очередной волны террора, никому не давал их переписывать.

«В последний раз я видела Мандельштама осенью 1937 года. Они - он и Надя - приехали в Ленинград дня на два. Время было апокалипсическое. Беда ходила по пятам за всеми нами. Жить им было уже совершенно негде. Осип плохо дышал, ловил воздух губами. Я пришла, чтобы повидаться с ним, не помню куда. Все было как в страшном сне.»

Второй раз его арестовали 2 мая 1938 года в нервном санатории около станции Черустье. В начале 1939 года Ахматова получила короткое письмо от московской приятельницы Эммы Герштейн: "У подружки Лены (Осьмеркиной) родилась девочка, а подружка Надюша овдовела"

В заключительных строках «Листков из дневника» Ахматова пишет, что Мандельштам сейчас т.е. в 1964 году, великий поэт, признанный всем миром и быть его другом - честь, врагом - позор.

  1. . Ахматова А. А. Собрание сочинений в 6 т.: т. 5 / А.А. Ахматова - М.: Эллис Лак, 2001. - 800 с.