Н гумилев наследие символизма и акмеизма. Теоретические основы акмеизма

Наследие символизма и акмеизм
автор Николай Степанович Гумилёв (1886-1921) Читатель →


НАСЛЕДИЕ СИМВОЛИЗМА И АКМЕИЗМ

Для внимательного читателя ясно, что символизм закончил свой круг развития и теперь падает. И то, что символические произведения уже почти не появляются, а если и появляются, то крайне слабые, даже с точки зрения символизма, и то, что всё чаще и чаще раздаются голоса в пользу пересмотра ещё так недавно бесспорных ценностей и репутаций, и то, что появились футуристы, эго-футуристы и прочие гиены всегда следующие за львом. На смену символизма идёт новое направление, как бы оно ни называлось, - акмеизм ли (от слова άκμη - высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора), или адамизм (мужественно твёрдый и ясный взгляд на жизнь), - во всяком случае, требующее большего равновесия сил и более точного знания отношений между субъектом и объектом, чем то было в символизме. Однако, чтобы это течение утвердило себя во всей полноте и явилось достойным преемником предшествующего, надо, чтобы оно приняло его наследство и ответило на все поставленные им вопросы. Слава предков обязывает, а символизм был достойным отцом.

Французский символизм, родоначальник всего символизма, как школы, выдвинул на передний план чисто литературные задачи, свободный стих, более своеобразный и зыбкий слог, метафору, вознесённую превыше всего, и пресловутую «теорию соответствий». Последнее выдаёт с головой его не романскую и следовательно не национальную, наносную почву. Романский дух слишком любит стихию света, разделяющего предметы, чётко вырисовывающего линию; эта же символическая слиянность всех образов и вещей, изменчивость их облика, могла родиться только в туманной мгле германских лесов. Мистик сказал бы, что символизм во Франции был прямым последствием Седана. Но, наряду с этим, он вскрыл во французской литературе аристократическую жажду редкого и трудно-достижимою и таким образом спас её от угрожавшего ей вульгарного натурализма.

Мы, русские, не можем не считаться с французским символизмом, хотя бы уже потому, что новое течение, о котором я говорил выше, отдаёт решительное предпочтение романскому духу перед германским. Подобно тому, как французы искали новый, более свободный стих, акмеисты стремятся разбивать оковы метра пропуском слогов, более, чем когда либо, вольной перестановкой ударений, и уже есть стихотворения, написанные по вновь продуманной силлабической системе стихосложения. Головокружительность символических метафор приучила их к смелым поворотам мысли; зыбкость слов, к которым они прислушались, побудила искать в живой народной речи новых - с более устойчивым содержанием; и светлая ирония, не подрывающая корней нашей веры, - ирония, которая не могла не проявляться хоть изредка у романских писателей, - стала теперь на место той безнадёжной немецкой серьёзности, которую так возлелеяли наши символисты. Наконец, высоко ценя символистов за то, что они указали нам на значение в искусстве символа, мы не согласны приносить ему в жертву прочих способов поэтического воздействия и ищем их полной согласованности. Этим мы отвечаем на вопрос о сравнительной «прекрасной трудности» двух течений: акмеистом труднее быть, чем символистом, как труднее построить собор, чем башню. А один из принципов нового направления - всегда идти по линии наибольшего сопротивления.

Германский символизм в лице своих родоначальников Ницше и Ибсена выдвигал вопрос о роли человека в мироздании, индивидуума в обществе и разрешал его, находя какую-нибудь объективную цель или догмат, которым должно было служить. В этом сказывалось, что германский символизм не чувствует самоценности каждого явления, не нуждающейся ни в каком оправдании извне. Для нас иерархия в мире явлений - только удельный вес каждого из них, причём вес ничтожнейшего всё-таки несоизмеримо больше отсутствия веса, небытия, и поэтому перед лицом небытия - все явления братья.

Мы не решились бы заставить атом поклоняться Богу, если бы это не было в его природе. Но, ощущая себя явлениями среди явлений, мы становимся причастны мировому ритму, принимаем все воздействия на нас и в свою очередь воздействуем сами. Наш долг, наша воля, наше счастье и наша трагедия - ежечасно угадывать то, чем будет следующий час для нас, для нашего дела, для всего мира, и торопить его приближение. И как высшая награда, ни на миг не останавливая нашего внимания, грезится нам образ последнего часа, который не наступит никогда. Бунтовать же во имя иных условий бытия здесь, где есть смерть, так же странно, как узнику ломать стену, когда перед ним - открытая дверь. Здесь этика становится эстетикой, расширяясь до области последней. Здесь индивидуализм в высшем своем напряжении творит общественность. Здесь Бог становится Богом Живым, потому что человек почувствовал себя достойным такого Бога. Здесь смерть - занавес, отделяющий нас, актёров, от зрителей, и во вдохновении игры мы презираем трусливое заглядывание - что же будет дальше? Как адамисты, мы немного лесные звери и во всяком случае не отдадим того, что в нас есть звериного, в обмен на неврастению. Но тут время говорить русскому символизму.

Русский символизм направил свои главные силы в область неведомого. Попеременно он братался то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом. Некоторые его искания в этом направлении почти приближались к созданию мифа. И он вправе спросить идущее ему на смену течение, только ли звериными добродетелями оно может похвастать, и какое у него отношение к непознаваемому. Первое, что на такой допрос может ответить акмеизм, будет указанием на то, что непознаваемое, по самому смыслу этого слова, нельзя познать. Второе - что все попытки в этом направлении - нецеломудренны. Вся красота, всё священное значение звёзд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе. Бедность воображения обнаружит тот, кто эволюцию личности будет представлять себе всегда в условиях времени и пространства. Как можем мы вспоминать наши прежние существования (если это не явно литературный прием), когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют? Ведь каждая из них отрицается нашим бытиём и в свою очередь отрицает его. Детски-мудрое, до боли сладкое ощущение собственного незнания, - вот то, что нам даёт неведомое. Франсуа Виллон, спрашивая, где теперь прекраснейшие дамы древности, отвечает сам себе горестным восклицанием:

…Mais оù sont les neiges d’antan!

И это сильнее даёт нам почувствовать нездешнее, чем целые томы рассуждений, на какой стороне луны находятся души усопших… Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нём более или менее вероятными догадками - вот принцип акмеизма. Это не значит, чтобы он отвергал для себя право изображать душу в те моменты, когда она дрожит, приближаясь к иному; но тогда она должна только содрогаться. Разумеется, познание Бога, прекрасная дама Теология, останется на своём престоле, но ни её низводить до степени литературы, ни литературу поднимать в её алмазный холод акмеисты не хотят. Что же касается ангелов, демонов, стихийных и прочих духов, то они входят в состав материала художника и не должны больше земной тяжестью перевешивать другие взятые им образы.

Всякое направление испытывает влюблённость к тем или иным творцам и эпохам. Дорогие могилы связывают людей больше всего. В кругах, близких к акмеизму, чаще всего произносятся имена Шекспира, Рабле, Виллона и Теофиля Готье. Подбор этих имён не произволен. Каждое из них - краеугольный камень для здания акмеизма, высокое напряжение той или иной его стихии. Шекспир показал нам внутренний мир человека; Рабле - тело и его радости, мудрую физиологичность; Виллон поведал нам о жизни, нимало не сомневающейся в самой себе, хотя знающей всё, - и Бога, и порок, и смерть, и бессмертие; Теофиль Готье для этой жизни нашёл в искусстве достойные одежды безупречных форм. Соединить в себе эти четыре момента - вот та мечта, которая объединяет сейчас между собою людей, так смело назвавших себя акмеистами.

Наследие символизма и акмеизм

Для внимательного читателя ясно, что символизм закончил свой круг развития и теперь падает. И то, что символические произведения уже почти не появляются, а если и появляются, то крайне слабые, даже с точки зрения символизма, и то, что все чаще и чаще раздаются голоса в пользу пересмотра еще так недавно бесспорных ценностей и репутаций, и то, что появились футуристы, эгофутуристы и прочие гиены, всегда следующие за львом. На смену символизма идет новое направление, как бы оно ни называлось, акмеизм ли (от слова???? - высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора), или адамизм (мужественно-твердый и ясный взгляд на жизнь), - во всяком случае, требующее большего равновесия сил и более точного знания отношений между субъектом и объектом, чем то было в символизме. Однако, чтобы это течение утвердило себя во всей полноте и явилось достойным преемником предшествующего, надо, чтобы оно приняло его наследство и ответило на все поставленные им вопросы. Слава предков обязывает, а символизм был достойным отцом.

Французский символизм, родоначальник всего символизма как школы, выдвинул на передний план чисто литературные задачи: свободный стих, более своеобразный и зыбкий слог, метафору, вознесенную превыше всего, и пресловутую «теорию соответствий». Последнее выдает с головой его не романскую и следовательно не национальную, наносную почву. Романский дух слишком любит стихию света, разделяющего предметы, четко вырисовывающего линию; эта же символическая слиянность всех образов и вещей, изменчивость их облика, могла родиться только в туманной мгле германских лесов. Мистик сказал бы, что символизм во Франции был прямым последствием Седана. Но наряду с этим он вскрыл во французской литературе аристократическую жажду редкого и труднодостижимого и таким образом спас ее от угрожающего ей вульгарного натурализма.

Мы, русские, не может считаться с французским символизмом, хотя бы уже потому, что новое течение, о котором я говорил выше, отдает решительное предпочтение романскому духу перед германским. Подобно тому, как французы искали новый, более свободный стих, акмеисты стремятся разбивать оковы метра пропуском слогов, более чем когда-либо свободной перестановкой ударений, и уже есть стихотворения, написанные по вновь продуманной силлабической системе стихосложения. Головокружительность символических метафор приучила их к смелым поворотам мысли; зыбкость слов, к которым они прислушивались, побудила искать в живой народной речи новых - с более устойчивым содержанием; и светлая ирония, не подрывающая корней нашей веры, - ирония, которая не могла не проявляться хоть изредка у романских писателей, - стала теперь на место той безнадежной, немецкой серьезности, которую так возлелеяли наши символисты. Наконец, высоко ценя символистов за то, что они указали нам на значение в искусстве символа, мы не согласны приносить ему в жертву прочих способов поэтического воздействия и ищем их полной согласованности. Этим мы отвечаем на вопрос о сравнительной «прекрасной трудности» двух течений: акмеистом труднее быть, чем символистом, как труднее построить собор, чем башню. А один из принципов нового направления - всегда идти по линии наибольшего сопротивления.

Германский символизм в лице своих родоначальников Ницше и Ибсена воздвигал вопрос о роли человека в мироздании, индивидуума в обществе и разрешал его, находя какую-нибудь объективную цель или догмат, которым должно было служить. В этом сказывалось, что германский символизм не чувствует самоценности каждого явления, не нуждающейся ни в каком оправдании извне. Для нас иерархия в мире явлений - только удельный вес каждого из них, причем вес ничтожнейшего все-таки неизмеримо больше отсутствия веса, небытия, и поэтому перед лицом небытия - все явления братья.

Мы не решились бы заставить атом поклониться Богу, если бы это не было в его природе. Но, ощущая себя явлениями среди явлений, мы становимся причастны мировому ритму, принимаем все воздействия на нас и в свою очередь воздействуем сами. Наш долг, наша воля, наше счастье и наша трагедия - ежечасно угадывать то, чем будет следующий час для нас, для нашего дела, для всего мира, и торопить его приближение. И как высшая награда, ни на миг не останавливая нашего внимания, грезится нам образ последнего часа, который не наступит никогда. Бунтовать же во имя иных условий бытия здесь, где есть смерть, так же странно, как узнику ломать стену, когда перед ним - открытая дверь. Здесь этика становится эстетикой, расширяясь до области последней. Здесь индивидуализм в высшем своем напряжении творит общественность. Здесь Бог становится Богом живым, потому что человек почувствовал себя достойным такого Бога. Здесь смерть - занавес, отделяющий нас от актеров, от зрителей, и во вдохновении игры мы презираем трусливое заглядывание, - что будет дальше? Как адамисты мы немного лесные звери и, во всяком случае, не отдадим того, что в нас есть звериного, в обмен на неврастению. Но тут время говорить русскому символизму.

Русский символизм направил свои главные силы в область неведомого. Попеременно он братался то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом. Некоторые его искания в этом направлении почти приближались к созданию мифа. И он вправе спросить идущее ему на смену течение, только ли звериными добродетелями оно может похвастать и какое у него отношение к непознаваемому. Первое, что на такой вопрос может ответить акмеизм, будет указанием на то, что непознаваемое, по самому смыслу этого слова, нельзя познать. Второе, что все попытки в этом направлении - нецеломудренны. Вся красота, все священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе. Бедность воображения обнаружит тот, кто эволюцию личности будет представлять себе всегда в условиях времени и пространства. Как можем мы вспоминать наши прежние существования (если это не явно литературный прием), когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют? Ведь каждая из них отрицается нашим бытием и в свою очередь отрицает его. Детски мудрое, до боли сладкое ощущение собственного незнания - вот то, что нам дает неведомое. Франсуа Виллон, спрашивая, где теперь прекраснейшие дамы древности, отвечает сам себе горестным восклицанием:

«…Mais o? sont les neiges d’antan!»

И это сильнее дает нам почувствовать нездешнее, чем целые томы рассуждений, на какой стороне луны находятся души усопших… Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нем более или менее вероятными догадками - вот принцип акмеизма. Это не значит, чтобы он отвергал для себя право изображать душу в те моменты, когда она дрожит, приближаясь к иному; но тогда она должна только содрогаться. Разумеется, познание Бога, прекрасная дама Теология останется на своем престоле, но ни ее низводить до степени литературы, ни литературу поднимать в ее алмазный холод акмеисты не хотят. Что же касается ангелов, демонов, стихийных и прочих духов, то они входят в состав материала художников и не должны больше земной тяжестью перевешивать другие, взятые им образы.

Всякое направление испытывает влюбленность к тем или иным творцам и эпохам. Дорогие могилы связывают людей больше всего. В кругах, близких к акмеизму, чаще всего произносятся имена Шекспира, Рабле, Виллона и Теофиля Готье. Подбор этих имен не произволен. Каждое из них - краеугольный камень для здания акмеизма, высокое напряжение той или иной его стихии. Шекспир показал нам внутренний мир человека, Рабле - тело и его радости, мудрую физиологичность, Виллон поведал нам о жизни, нимало не сомневающейся в самой себе, хотя знающей все - и Бога, и порок, и смерть, и бессмертие. Теофиль Готье для этой жизни нашел в искусстве достойные одежды безупречных форм. Соединить в себе эти четыре момента - вот та мечта, которая объединяет сейчас между собою людей, так смело назвавших себя акмеистами.

Н. Гумилев

«Аполлон», 1913, № 1.

Из книги Абиссинцы [Потомки царя Соломона (litres)] автора Бакстон Дэвид

Семитское наследие Южноарабские пришельцы, принесшие, как уже упоминалось, семитскую культуру в Африку, включают в себя по крайней мере хотя бы один южноарабский диалект. Тем не менее отделение этой новой семитской территории от ее арабских корней, а также значительное

Из книги Византийцы [Наследники Рима (litres)] автора Райс Дэвид Тальбот

Восточное наследие Если изделия из серебра и резной слоновой кости свидетельствуют о прочной связи с классическим искусством, наследие Востока столь же явно прослеживается в других областях художества – ювелирной и текстильной. Феодора на чудесной мозаике в Сан

Из книги Тайны советского футбола автора Смирнов Дмитрий

Наследие Византии История Византийской империи заканчивается падением Константинополя в 1453 году. Но это не означало конец византийского искусства. Множество картин, особенно икон, создается и после этого срока. Стили, которые создавались на основе византийского на

Из книги Сталинская гвардия. Наследники Вождя автора Замостьянов Арсений Александрович

Тяжкое наследие Мой сын – самый выдающийся футбольный наследник в стране, ни у кого никогда не было такой звездной родни. Многие ждали от Гришки чудес на зеленом поле, еще бы – внук величайших Григория Федотова и Константина Бескова, сын Владимира Федотова! Где бы Гриша

Из книги Литературные манифесты: От символизма до «Октября» автора Автор неизвестен

Наследие Брежнева В 1978 году в Вашингтоне вышел сборник аналитических материалов о Советском Союзе. Консервативный дух Брежнева резонно интерпретировался как «сентиментальная связь с собственным прошлым, с привычным и знакомым, инстинктивное предпочтение традиций и

Из книги Том 15 автора Уэллс Герберт

Заветы символизма …В стихотворении «Поэт и Чернь» Пушкин изображает поэта посредником между богами и людьми: Мы рождены для вдохновенья, Для звуков сладких и молитв. Боги «вдохновляют» вестника их откровений людям; люди передают через него свои «молитвы» богам;

Из книги Охота на «кротов» автора Уайз Дэвид

Акмеизм Наследие символизма и акмеизм Для внимательного читателя ясно, что символизм закончил свой круг развития и теперь падает. И то, что символические произведения уже почти не появляются, а если и появляются, то крайне слабые, даже с точки зрения символизма, и то, что

Из книги Знакомьтесь: МУР автора Полубинский Вениамин Иванович

4. Наследие феодализма? «Зарабатывать на жизнь». Эта формула стала звучать для него неясной угрозой еще до того, как умерла его мать.- Тебе ведь придется зарабатывать себе на жизнь, когда меня не будет, - говорила она ему всякий раз, когда он приставал к ней, заставляя ее

Из книги Претерпевшие до конца. Судьбы царских слуг, оставшихся верными долгу и присяге автора Жук Юрий Александрович

ГЛАВА 21 Наследие Ричард Хелмс без сожаления оглядывался на эру охоты на «кротов». В его кабинете в центре Вашингтона душно, но во время разговора он предпочитает оставаться в своем элегантном пиджаке.Энглтон, возможно, и являлся ключевой фигурой, но именно Хелмс

Из книги Путин автора Хатчинс Крис

МРАЧНОЕ НАСЛЕДИЕ ПРОШЛОГО От Хитрова рынка до Сухаревского. Мир «ширмачей» и «хипесников». «Цветочки» и «ягодки» амнистии Керенского. Конец банды Яньки Кошелька. Похождения извозчикаВ первые послереволюционные годы среди сотрудников Московского уголовного розыска

Из книги Почему Америка и Россия не слышат друг друга? Взгляд Вашингтона на новейшую историю российско-американских отношений автора Стент Анджела

Литературное наследие А. А. Волкова 1. Около Царской Семьи. Предисловия Великой Княгини Марии Павловны и Е. П. Семёнова. Париж, 1928.2. Около Царской Семьи. Частная фирма «Анкор». Составители: А. Н. Коробов, И. П. Хабаров. М.,

Из книги Убийца из города абрикосов. Незнакомая Турция – о чем молчат путеводители автора Шабловский Витольд

Глава 22. Наследие Путина Случилось именно так, как предсказывал бизнесмен, имеющий близкие личные связи с Владимиром Путиным, в частной беседе в лондонском сквере шесть лет назад. 24 сентября 2011 года Путин принял предложение его правопреемника о повторном выдвижении

Из книги Дальневосточные соседи автора Овчинников Всеволод Владимирович

Ядерное наследие Что касается политики в отношении России, то самое важное достижение администрации Клинтона состоит в том, что была доведена до конца начатая еще Джорджем Бушем-старшим работа по превращению Украины, Казахстана и Беларуси в безъядерные государства.

Из книги В поисках энергии. Ресурсные войны, новые технологии и будущее энергетики автора Ергин Дэниел

Наследие Ататюрка Меня не удивляет, что Метин долго не отваживался вслух сравнить Эрдогана с Ататюрком. Ататюрк умер еще до начала Второй мировой войны, но для протестующих он по-прежнему остается важнейшей точкой отсчета. На окраине парка я наткнулся на двух яростно

Из книги автора

Наследие трехвековой изоляции Японцы сознают, что своими нравами, обычаями, образом жизни они кардинально отличаются от других народов. И, придавая огромную важность правилам поведения, панически боятся быть в окружении иностранцев или изо дня в день работать бок о бок с

Из книги автора

Наследие ледников Вопрос изменения климата трансформировался практически до неузнаваемости с тех времен, когда его впервые подняли несколько ученых и натуралистов. Они хотели знать, откуда взялись ледники и что с ними происходит. Действительно ли некогда был гораздо

Эволюция поэтической системы А.Блока. А.Блок и русский символизм. Концепция стихии, принцип нераздельность и неслиянность». Двойничество в лирике поэта

Первые стихотворения Александра Блока (1897-1900 года), впоследствии объединенные в цикл «Ante Lucem», не предвещали конфликта с «бекетовской» культурой. Эти стихотворения свидетельствуют о том, что поэт во многом учится у русских романтиков (у Пушкина, Лермонтова) и лириков середины века (у Фета, Тютчева).

Следующий этап в творчестве Александра Александровича - это время создания сборника «Стихи о Прекрасной Даме» (1901 год). Воздействие «бекетовских» традиций сменилось глубоким чувством к Л.Д.Менделеевой, предреволюционными настроениями народа и впечатлениями от мистической лирики Владимира Соловьева. Все это резко изменило мир Александра Блока.

Начало 1900-х годов сразу определило место Блока как младшего символиста. В 1900-1901 годах Александр Александрович не связан ни с «декадентами», ни с «соловьевцами». Только в 1902 году Александр Александрович знакомится с Мережковским, а через семью Соловьёвых сближается с А.Белым. Уже с начала века поэт внутренне противостоит влиянию «бекетовской» культуры.

Формирование, развитие и творческий рост Блока связаны с воздействием на его эстетические взгляды идей символизма. Особенно велико было влияние русского философа и поэта Вл. Соловьева. Именно из его произведений Блок позаимствовал идею о близящейся мировой катастрофе и учение о Мировой Душе, или Вечной Женственности, призванной обновить мир. Это влияние и в биографическом плане любовь к Л. Д. Менделеевой и определили во многом мистико-элегическую направленность стихов Блока, их индивидуализм и отрешенность от мира.

В драме "Оканея" впервые в только начавшемся складываться драматургическом наследии А. Блок опробует свою концепцию "нераздельности - неслиянности" основных условий человеческого существования, которая станет определяющей для всего последующего его творчества.



Источниками формулы "нераздельности и неслиянности" у А. Блока является символ веры, где соотносится божественное и человеческое начало в Христе, древнейшие мифологические представления о мире, и, наконец, реминисценциями эта идея встречается у Н. Минского и В. Соловьева (1). В такой формуле заложен принцип блоковского миропонимания, пронизывающий всю его художественную систему: признание исходного единства с миром и одновременно трагического разрыва с ним.

Двойничество в творчестве Блока, по мнению Д.Е. Максимова, - неизбежный феномен развития поэта. Он, оставаясь во всех случаях нарушением цельности личности, принимал у Блока разные формы и сопровождал его поэзию на всем ее протяжении. Неслучайно первая фраза, открывающая юношеские дневники Блока, содержит признания в собственном раздвоении - предпосылка к двойничеству, его психологическая и мировоззренческая основа. Блок писал, что «в каждом человеке несколько людей, и все между собой борются».

Проблемы народа и Интеллигенции, интеллигенции и революции в «прозе» Л. Блока (статьи «Народ и интеллигенция» «Интеллигенция и революция» Крушение гуманизма в поэме Двенадцать. Художественные особенности поэмы

Знаменитая статья Блока "Интеллигенция и революция" является кульминацией, квинтэссенцией состояния самого Блока во время революционных и постреволюционных событий в России. Она резюмирует в себе всё то, что говорил Блок в предшествующие годы, только более ярко и контрастно. Эта статья отражает состояние души самого Блока, его взгляд на мир: состояние ужаса, принятие этого ужаса за нечто правильное и не сопротивление ему.

Через два года, в 1908 году в статье "Народ и интеллигенция" Блок яснее описывает назревание катастрофы. Катастрофа, по его мнению, зреет потому, что вся Россия, весь мир движется по инерции "не туда". Не может ничем помочь и интеллигенция, которая, по мнению Блока, не такая, какой бы ей надлежало быть, то есть, неправильная, не постигшая народа.

Блок говорит об интеллигентах-народолюбах, собирателях фольклора, которые "печалуются о народе; ходят в народ, исполняются надеждами и отчаиваются; наконец, погибают, идут на казнь и на голодную смерть за народное дело": "Может быть, наконец поняли даже душу народную; но как поняли? Не значит ли понять все и полюбить все - даже враждебное, даже то, что требует отречения от самого дорогого для себя, - не значит ли это ничего не понять и ничего не полюбить?"

Подчёркивая закономерность надвигающегося, Блок повторяет, что "вражда исконна", то есть вражда между народом и интеллигенцией. И не просто непонимание или равнодушие, а именно вражда - агрессия.

"Интеллигенция и революция" - это не статья, это вынесенное на бумагу переживание, боль поэта. Он стремился заглушить в себе эту боль, обманывая сам себя, что то, что происходит "это так и надо", что "это правильно, а потому хорошо". И публикация этой статьи, фактическое существование её в печати - это желание внушить посильнее самому себе, что ужасное - прекрасно, что зло на самом деле доброе и правильное, что насилие на самом деле справедливость.

Крушение гуманизма» у Блока тоже прямо противостоит «крушению гуманизма», как это осмыслил в то же время Вяч. Иванов в статье «Кручи». Для Иванова гуманизм полностью и целиком - ложная культура, «отвратившая нас от христианских посулов и потусторонних надежд, всецело занявшаяся земным хозяйствованием», породившая революцию. Он приветствует «крушение гуманизма» как возврат к «вовлечению всех во Христа». У Блока все предстает в ином свете. Гуманизм - это «великое движение», «великий фактор мировой культуры», утверждавший в свое время «свободную человеческую личность». Но позже, считает Блок, - в XIX веке, когда на сцену выступили народные массы, гуманизм потерял значение и «целостность», стал знаменем не здоровой индивидуальности, а больного индивидуализма, раздробленности, «отделенности от мира», безволия, узкой специализации, кабинетности, превратил людей в машины. Этому выродившемуся гуманизму, ставшему из «культуры - цивилизацией», Блок и предвещает «крушение», противопоставляя ему новую культуру - «артистическую, музыкальную, синтетическую», возрождающую человека, его «творческий труд». И это несут, по Блоку, революционные народные массы, ибо «главное, что несет с собой революция: волевой, музыкальный, синтетический порыв»

М.М. Бахтин говорил, что в «Двенадцати» у Блока происходит «комбинация старых тем. Блок единственный из современных поэтов вылит как бы из одного куска». Действительно, символика вьюги, белого и черного цветов и т.д. пришла в поэму из лирики Блока. Ее «интеллектуальный герой» «был отмечен тем же знаком мятежа, что и его «массовый герой» в поэме. «Трилогия» Блока, весь путь. пройденный им, сделали возможным создание «Двенадцати» - попытку поэта, не отрекаясь от себя, помня о себе, выйти за свои пределы». Последнее - общее место советского литературоведения: Блок якобы написал самую короткую из эпических поэм («всего 335 строк, из которых около половины одно- и двусловных»).

Эстетические манифесты (статья Н.Гумилева «Наследие символизма и акмеизм и О. Мандельштам «Утро акмеизма») и творческая практика акмеизма

В январе 1913 года появились манифесты поэтов-акмеистов: статья Н. Гумилева "Наследие символизма и акмеизм" и статья С. Городецкого "Некоторые течения в современной русской поэзии" (журнал "Аполлон").

Статья Н. Гумилева "Наследие символизма и акмеизм" (1913) открывается следующими словами: "Для внимательного читателя ясно, что символизм закончил свой круг развития и теперь падает". Н. Гумилев назвал символизм "достойным отцом", но подчеркивал при этом, что новое поколение выработало иной, "мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь".

Акмеизм, по мысли Гумилева, есть попытка заново открыть ценность человеческой жизни, реального мира. Окружающая человека действительность для акмеиста самоценна и не нуждается в метафизических оправданиях. Поэтому следует перестать заигрывать с трансцендентным (выходящим за пределы человеческого познания) и вернуться к изображению трехмерного мира; простой предметный мир должен быть реабилитирован, он значителен сам по себе, а не только тем, что являет высшие сущности.

Н. Гумилев отказывается от "нецеломудренного" стремления символистов познать непознаваемое: "непознаваемое по самому смыслу этого слова нельзя познать... Все попытки в этом направлении нецеломудренны".

В 1913 году Мандельштам пишет манифест «Утро акмеизма», не уступающий по значению программным статьям Н. Гумилева и С. Городецкого, но по неизвестным причинам его статья попадает в печать только в 1919 году.

Так, в статье «Утро акмеизма», написанной в 1913 году, но опубликованной лишь в 1919-м, Мандельштам обосновывает тезис о поэтическом зодчестве, об архитектоничности поэзии. Слово - некий камень, который акмеисты кладут в основу своего здания. Построенное в художественном творении можно рассматривать и как своеобразный организм со своей внутренней жизнью, подобно тому, как готический собор является «праздником физиологии». Именно здесь должна «гулять мысль» поэта, а не в дремучем «лесу символов».

Для внимательного читателя ясно, что символизм закончил свой круг развития и теперь падает. И то, что символические произведения уже почти не появляются, а если и появляются, то крайне слабые, даже с точки зрения символизма, и то, что все чаще и чаще раздаются голоса в пользу пересмотра еще так недавно бесспорных ценностей и репутаций, и то, что появились футуристы, эго-футуристы и прочие гиены всегда следующие за львом. На смену символизма идет новое направление, как бы оно ни назвалось, – акмеизм ли (от слова άχμή – высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора) или адамизм (мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь), во всяком случае, требующее большего равновесия сил и более точного знания отношений между субъектом и объектом, чем то было в символизме. Однако, чтобы это течение утвердило себя во всей полноте и явилось достойным преемником предшествующего, надо, чтобы оно приняло его наследство и ответило на все поставленные им вопросы. Слава предков обязывает, а символизм был достойным отцом.

Французский символизм, родоначальник всего символизма, как школы, выдвинул на передний план чисто литературные задачи: свободный стих, более своеобразный и зыбкий слог, метафору, вознесенную превыше всего, и пресловутую «теорию соответствий». Последнее – выдает с головой его не романскую и, следовательно, не национальную, наносную почву. Романский дух слишком любит стихию света, разделяющего предметы, четко вырисовывающего линию; эта же символическая слиянность всех образов и вещей, изменчивость их облика, могла родиться только в туманной мгле германских лесов. Мистик сказал бы, что символизм во Франции был прямым последствием Седана. Но, наряду с этим, он вскрыл во французской литературе аристократическую жажду редкого и трудно-достижимого и таким образом спас ее от угрожавшего ей вульгарного натурализма.

Мы, русские, не можем считаться с французским символизмом, хотя бы уже потому, что новое течение, о котором я говорил выше, отдает решительное предпочтение романскому духу перед германским. Подобно тому, как французы искали новый, более свободный стих, акмеисты стремятся разбивать оковы метра пропуском слогов, более чем когда-либо, свободной перестановкой ударений, и уже есть стихотворения, написанные по вновь продуманной силлабической системе стихосложения. Головокружительность символических метафор приучила их к смелым поворотам мысли; зыбкость слов, к которым они прислушивались, побудила искать в живой народной речи новых – с более устойчивым содержанием; и светлая ирония, не подрывающая корней нашей веры, ирония, – которая не могла не проявляться хоть изредка у романских писателей, – стала теперь на место той безнадежной, немецкой серьезности, которую так возлелеяли наши символисты. Наконец, высоко ценя символистов за то, что они указали нам на значение в искусстве символа, мы не согласны приносить ему в жертву прочих способов поэтического воздействия и ищем их полной согласованности. Этим мы отвечаем на вопрос о сравнительной «прекрасной трудности» двух течений: акмеистом труднее быть, чем символистом, как труднее построить собор, чем башню. А один из принципов нового направления – всегда идти по линии наибольшего сопротивления.



Германский символизм в лице своих родоначальников Ницше и Ибсена выдвигал вопрос о роли человека в мироздании, индивидуума в обществе и разрешал его, находя какую-нибудь объективную цель или догмат, которым должно было служить. В этом сказывалось, что германский символизм не чувствует самоценности каждого явления, не нуждающейся ни в каком оправдании извне. Для нас иерархия в мире явлений – только удельный вес каждого из них, причем вес ничтожнейшего все-таки несоизмеримо больше отсутствия веса, небытия, и поэтому перед лицом небытия – все явления братья.

Мы не решились бы заставить атом поклоняться Богу, если бы это не было в его природе. Но, ощущая себя явлениями среди явлений, мы становимся причастны мировому ритму, принимаем все воздействия на нас и в свою очередь воздействуем сами. Наш долг, наша воля, наше счастье и наша трагедия – ежечасно угадывать то, чем будет следующий час для нас, для нашего дела, для всего мира, и торопить его приближение. И как высшая награда, ни на миг не останавливая нашего внимания, грезится нам образ последнего часа, который не наступит никогда. Бунтовать же во имя иных условий бытия здесь, где есть смерть, так же странно, как узнику ломать стену, когда перед ним – открытая дверь. Здесь этика становится эстетикой, расширяясь до области последней. Здесь индивидуализм в высшем своем напряжении творит общественность. Здесь Бог становится Богом Живым, потому что человек почувствовал себя достойным такого Бога. Здесь смерть – занавес, отделяющий нас, актеров, от зрителей, и во вдохновении игры мы презираем трусливое заглядывание – что будет дальше? Как адамисты, мы немного лесные звери и, во всяком случае, не отдадим того, что в нас есть звериного, в обмен на неврастению. Но тут время говорить русскому символизму.

Русский символизм направил свои главные силы в область неведомого. Попеременно он братался то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом. Некоторые его искания в этом направлении почти приближались к созданию мифа. И он вправе спросить идущее ему на смену течение, только ли звериными добродетелями оно может похвастать и какое у него отношение к непознаваемому. Первое, что на такой вопрос может ответить акмеизм, будет указанием на то, что непознаваемое, по самому смыслу этого слова, нельзя познать. Второе – что все попытки в этом направлении – нецеломудренны. Вся красота, все священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе. Бедность воображения обнаружит тот, кто эволюцию личности будет представлять себе всегда в условиях времени и пространства. Как можем мы вспоминать наши прежние существования (если это не явно литературный прием), когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют? Ведь каждая из них отрицается нашим бытием и, в свою очередь, отрицает его. Детски-мудрое, до боли сладкое ощущение собственного незнания, вот то, что нам дает неведомое. Франсуа Виллон, спрашивая, где теперь прекраснейшие дамы древности, отвечает сам себе горестным восклицанием:

…Mais оú sont les neiges d’antan!*

И это сильнее дает нам почувствовать нездешнее, чем целые томы рассуждений, на какой стороне луны находятся души усопших… Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нем более или менее вероятными догадками – вот принцип акмеизма. Это не значит, чтобы он отвергал для себя право изображать душу в те моменты, когда она дрожит, приближаясь к иному; но тогда она должна только содрогаться. Разумеется, познание Бога, прекрасная дама Теология, останется на своем престоле, но ни ее низводить до степени литературы, ни литературу поднимать в ее алмазный холод акмеисты не хотят. Что же касается ангелов, демонов, стихийных и прочих духов, то они входят в состав материала художников и не должны больше земной тяжестью перевешивать другие взятые им образы.

Всякое направление испытывает влюбленность к тем или иным творцам и эпохам. Дорогие могилы связывают людей больше всего. В кругах, близких к акмеизму, чаще всего произносятся имена Шекспира, Рабле, Виллона и Теофиля Готье. Подбор этих имен не произволен. Каждое из них – краеугольный камень для здания акмеизма, высокое напряжение той или иной его стихии. Шекспир показал нам внутренний мир человека, Рабле – тело и его радости, мудрую физиологичность. Виллон поведал нам о жизни, нимало не сомневающейся в самой себе, хотя знающей все – и Бога, и порок, и смерть, и бессмертие, Теофиль Готье для этой жизни нашел в искусстве достойные одежды безупречных форм. Соединить в себе эти четыре момента – вот та мечта, которая объединяет сейчас между собою людей, так смело назвавших себя акмеистами.

Печатается по: Н. Гумилев Наследие символизма и акмеизм // Аполлон. 1913. Январь. № 1. С. 42 – 45. В оглавлении журнала статья называлась «Заветы символизма и акмеизм». Строка «Mais оú sont les neiges d’antan!» взята Николаем Степановичем Гумилевым (1886 – 1921) из «Баллады о дамах прошедших времен» Франсуа Вийона. Отметим, что эта строка подробно обсуждается и комментируется во втором томе «Отверженных» Виктора Гюго.

Сергей Городецкий

Французский символизм, родоначальник всего символизма, как школы, выдвинул на передний план чисто литературные задачи, свободный стих, более своеобразный и зыбкий слог, метафору, вознесенную превыше всего, и пресловутую «теорию соответствий». Последнее выдает с головой его не романскую и следовательно не национальную, наносную почву. Романский дух слишком любит стихию света, разделяющего предметы, четко вырисовывающего линию; эта же символическая слиянность всех образов и вещей, изменчивость их облика, могла родиться только в туманной мгле германских лесов. Мистик сказал бы, что символизм во Франции был прямым последствием Седана. Но, наряду с этим, он вскрыл во французской литературе аристократическую жажду редкого и трудно-достижимою и таким образом спас ее от угрожавшего ей вульгарного натурализма.

Мы, русские, не можем не считаться с французским символизмом, хотя бы уже потому, что новое течение, о котором я говорил выше, отдает решительное предпочтение романскому духу перед германским. Подобно тому, как французы искали новый, более свободный стих, акмеисты стремятся разбивать оковы метра пропуском слогов, более, чем когда либо, вольной перестановкой ударений, и уже есть стихотворения, написанные по вновь продуманной силлабической системе стихосложения. Головокружительность символических метафор приучила их к смелым поворотам мысли; зыбкость слов, к которым они прислушались, побудила искать в живой народной речи новых - с более устойчивым содержанием; и светлая ирония, не подрывающая корней нашей веры, - ирония, которая не могла не проявляться хоть изредка у романских писателей, - стала теперь на место той безнадежной немецкой серьезности, которую так возлелеяли наши символисты. Наконец, высоко ценя символистов за то, что они указали нам на значение в искусстве символа, мы не согласны приносить ему в жертву прочих способов поэтического воздействия и ищем их полной согласованности. Этим мы отвечаем на вопрос о сравнительной «прекрасной трудности» двух течений: акмеистом труднее быть, чем символистом, как труднее построить собор, чем башню. А один из принципов нового направления - всегда идти по линии наибольшего сопротивления.

Мы не решились бы заставить атом поклоняться Богу, если бы это не было в его природе. Но, ощущая себя явлениями среди явлений, мы становимся причастны мировому ритму, принимаем все воздействия на нас и в свою очередь воздействуем сами. Наш долг, наша воля, наше счастье и наша трагедия - ежечасно угадывать то, чем будет следующий час для нас, для нашего дела, для всего мира, и торопить его приближение. И как высшая награда, ни на миг не останавливая нашего внимания, грезится нам образ последнего часа, который не наступит никогда. Бунтовать же во имя иных условий бытия здесь, где есть смерть, так же странно, как узнику ломать стену, когда перед ним - открытая дверь. Здесь этика становится эстетикой, расширяясь до области последней. Здесь индивидуализм в высшем своем напряжении творит общественность. Здесь Бог становится Богом Живым, потому что человек почувствовал себя. достойным такого Бога. Здесь смерть - занавес, отделяющий нас, актеров, от зрителей, и во вдохновении игры мы презираем трусливое заглядывание - что же будет дальше? Как адамисты, мы немного лесные звери и во всяком случае не отдадим того, что в нас есть звериного, в обмен на неврастению.

Русский символизм направил свои главные силы в область неведомого. Попеременно он братался то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом. Некоторые его искания в этом направлении почти приближались к созданию мифа. И он вправе спросить идущее ему на смену течение, только ли звериными добродетелями оно может похвастать, и какое у него отношение к непознаваемому. Первое, что на такой допрос может ответить акмеизм, будет указанием на то, что непознаваемое, по самому смыслу этого слова, нельзя познать. Второе - что все попытки в этом направлении - нецеломудренны. Вся красота, все священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе. Бедность воображения обнаружит тот, кто эволюцию личности будет представлять себе всегда в условиях времени и пространства. Как можем мы вспоминать наши прежние существования (если это не явно литературный прием), когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют? Ведь каждая из них отрицается нашим бытием и в свою очередь отрицает его. Детски-мудрое, до боли сладкое ощущение собственного незнания, - вот то, что нам дает неведомое. Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нем более или менее вероятными догадками - вот принцип акмеизма. Это не значит, чтобы он отвергал для себя право изображать душу в те моменты, когда она дрожит, приближаясь к иному; но тогда она должна только содрогаться. Разумеется, познание Бога, прекрасная дама Теология, останется на своем престоле, но ни ее низводить до степени литературы, ни литературу поднимать в ее алмазный холод акмеисты не хотят. Что же касается ангелов, демонов, стихийных и прочих духов, то они входят в состав материала художника и не должны больше земной тяжестью перевешивать другие взятые им образы.



Всякое направление испытывает влюбленность к тем или иным творцам и эпохам. Дорогие могилы связывают людей больше всего. В кругах, близких к акмеизму, чаще всего произносятся имена Шекспира, Рабле, Виллона и Теофиля Готье. Подбор этих имен не произволен. Каждое из них - краеугольный камень для здания акмеизма, высокое напряжение той или иной его стихии. Шекспир показал нам внутренний мир человека; Рабле - тело и его радости, мудрую физиологичность; Виллон поведал нам о жизни, нимало не сомневающейся в самой себе, хотя знающей все, - и Бога, и порок, и смерть, и бессмертие; Теофиль Готье для этой жизни нашел в искусстве достойные одежды безупречных форм. Соединить в себе эти четыре момента - вот та мечта, которая объединяет сейчас между собою людей, так смело назвавших себя акмеистами.